— А как сам думаешь ночь коротать?
— Да хоть тут вот, под этой старухой. — Назар похлопал рукой по корявой березе. — Я таежник, мил человек, не пропаду. Ты о себе думай.
— Мое место, понимаешь ли, возле раненых. Мне к ним, в школу, надо бы пробраться… Без моей помощи им худо там…
— Так и просись туда. Ты же, я слухаю, на ихнем-то языке ловко собачишь — небось, поймут и пожалеют. Немец-то — немец, но он тоже человек.
— Мне и тебя жалко, — с чувством повздыхал старшина. — Нам бы вместе держаться…
— У меня кровь не капает, — успокаивал Назар санинструктора, — и бинтов твоих мне пока не надобно. Ты лучше раненым ребятам подмогни — они тягчее бедуют.
— Чудной ты, Кондаков, я смотрю: ничего нет у тебя и ничего не нужно…
В то самое время вскипел котел. Заклокотала и толпа возле кухни. Серая масса, в не одну сотню шинелей, воздев над головами руки с котелками и банками, перла, словно на приступ, к столбу белесого пара, напорно валившему из котла в затемневшее небо. Самозваные повара, взобравшись на подножку кухни, взывали обезумевших к милости и порядку, матерились, грозились опрокинуть кухню и ошпарить всех ненасытных. Кто-то из догадливых припугнул более серьезно:
— Братва, немцы!
Толпа вмиг обмякла, поослабла, словно и впрямь на головы солдат плесканули крутого кипятку. Немцы же, стоящие на карауле и наблюдая необычную картину, ржали во все глотки, не пытались вмешиваться в заваруху, затеянную русскими.
— Гогочут, лиходеи, — с досадой проворчал Назар, кивнув в сторону часовых. — И наши тоже — театр сустроили. Кому на потеху?… Пристыдил бы их, старшина, может, тебя послухают. А то ведь поизведут друг друга…
— Там командиры повыше меня сеть, — стал отговариваться Речкин, — пусть они и наводят порядок. А с меня хватит — в прошлую ночь на кладбище накомандовался.
— Я вот и говорю: тебя-то слушались.
— Послушаешься, когда рядом со мной конвойные автоматчики были. А теперь — словами одними порядка не навести мне.
И чтобы как-то больше не говорить об этом, Речкин, порывшись в санитарной сумке, достал сухарь и с оглядкой сунул в руку солдата:
— Это тебе за твою душу! Хороший ты человек, Назар Кондаков.
Пораженный милостью, Кондаков не скоро нашелся, чем ответить.
В голодный час сухарь не имел цены. И платить ему было нечем. Душа тоже не плата, не ровня в тугую минуту сухарю. И, смутившись, солдат вернул сухарь санинструктору. Тот, понимая натуру Кондакова, нашел более подходящий выход:
— Бог велит пополам делить! Так ведь у верующих?
Речкин разломил сухарь, и Назар принял дареную половину. Санинструктор затем вытянул из сумки плоский командирский котелок и алюминиевую кружку.
— Выбирай, что тебе, а что мне, — нежадно предложил Речкин.
— Я гляжу, старшина, у тебя запасцы с прицелом: что для войны, что для плену — все в одинаковом достатке и порядке.
Кондаков, выговаривая Речкину, и сам не понимал себя: то ли он шутя завидовал ему, то ли с отвратной ехидцей высмеивал его, но кружку принял и сунул в карман шинели.
— Котелок тебе нужнее. Я — один, тебе же поить-кормить раненых, — тут уж Кондаков говорил с пониманием и всерьез.
Все было сказано и поделено по справедливости, но к главному Речкин еще только искал подходцы.
— Идти мне к раненым надо — ты хорошо понимаешь. Но для меня это — смертельный риск…
— Дык мы тут все в одной проволоке, при одних караулах, — попытался рассудить и успокоить старшину Кондаков. — У тебе же и красный крест на сумке — какая-никакая, а подстраховка. И труситься не резон тебе.
— Боец Кондаков, дорогой друг Назар, — перешел на шепот Речкин. — Да, на моей сумке красным крест, но у меня есть как бы и второй «крест»! — партбилет… за первый помилуют немцы, за второй как пить дать, — казнят!
С дрожью в руках Речкин вытянул из-за голенища сапога сшитый из лоскутка плащ-палатки бумажничек и легонько потряс им, словно там упрятан миллион ассигнаций.
— Пойми, друг, тут — весь я: и жизнь и смерть моя.
— Так и храни то и другое, коль так. Не полезут же немцы в твои сапоги, — простодушно судил Кондаков и, как мог, стал утешать: — Не муторься ты дюже-то. Негоже так-то командиру.
— В том-то и дело, что не рядовой я.
— Ну и не генерал еще и не комиссар, чтоб допросы с тобой вести, — начал сердиться Назар.
— Пойми ты, темная голова, — дрожал Речкин. — Среди раненых, куда идти мне, большинство командиров, а может, и политсостав окажется — доскональная проверка неминуема. Тряхнут и меня — тогда конец.
— Заранее помирать — десять раз в гроб ложиться, — попрекнул солдат Речкина. Назар нащупал в кармане сухарь, сглотнул подкатившуюся слюну к горлу и твердо сказал: — Ладно, чиво я должен сделать для тебя?
— Ты, друг Назар, — пограничник. Это все равно что — чекист. Я тоже учился на чекиста. И мы оба знаем силу и цену тайны…
— Да не грызи душу — говори прямее. Вишь, ночь наваливается, — солдат воздел руку в темное поднебесье. — Припоздаешь, немцы тебя и не пустят к раненым-то.
— Снимай сапог! — вдруг решился Речкин. Приказал и заоглядывался. Но поблизости никого не было, а красноармейцы у кухни, как бы устыдившись своей суеты, тихим порядком принялись за дележку кипятка.
Кондаков, подчинившись, стянул сапог и стал ждать, что же такое задумал Речкин. Тот, все еще крупно вздрагивая, закатал штанину кавалерийских галифе пограничника, а потом и кальсонину, достал из сумки рулончик бинта и только теперь принялся объяснять свою хитрость.
— Я тебе, Назар, вроде как перевязочку сделаю… Ты сейчас все поймешь.
— Давай, мотай — тут и понимать нечего: раз уж забоялся — и голову в мотню засунешь, не токмо партийный причиндал.
Кондаков хотел уязвить похлеще сопливого большевика, но пожалел молодость.
— Это — не «причиндал», боец Кондаков, а партбилет, — всерьез поправил старшина пограничника и напомнил о законе тайны: — Язык — за зубы! Поднял? Знай, друг Назар, стукачи водятся всюду. Сыщутся они и тут, в лагере. «Бдительность для чекиста — это курок на взводе», — так нас учили бывалые энкавэдисты.
Наставляя Кондакова, Речкин тем временем запеленал партбилет в кусок бинта и стал приматывать тонюсенькую книжицу к ноге Назара. Тот, терпя унижение, однако, не злобясь, стал плести что-то смешливое:
— Па-а-теха, ей-бо! То ты меня, старшой, записал в ЭНКАВЭДЭ, теперь приматываешь к ВЭКАПЭБЕ… Эдак я вперед тебя в начальство вознесусь. Ежели, конешно, мы суцелеем с тобой и, как ты говоришь, нас вызволит из полона сам товарищ Сталин.
— Тши-ш-и! — санинструктор потянулся ладонью к губам Назара, чтобы загородить рот, но тот брезгливо увернулся и договорил свое:
— Теперь мне дрожать, а не тебе. Теперь я — вроде как партийный, а ты — беспартейный. В отставке, значит…
Когда Речкин кончил свою «перевязку», Кондаков намотал вонючую портянку поверх бинта и сунул ногу в сапог.
— Ну, вот и вся наша «тайна», — без прежней оторопи проговорил Речкин и посоветовал: — Ты, Назар, для конспирации прихрамывай маленько — вроде как легко раненый.
— Погоди, мил человек, может, на карачках ползать придется, не токмо хромать…
— Ну, ладно, захныкал. Даю партийное слово: я тебя не оставлю в беде, боец Кондаков!..
Речкин порылся в сумке, достал свою половинку сухаря и протянул Кондакову:
— Бери! Это тебе на завтра, а там видно будет. Спасибо табе за дружбу, Назар.
Темень уже сгущалась до непроглядности, и санинструктор смелой побежкой зашустрил к школе, где на первом этаже обустроилась караулка и у входа стояли часовые. Тыча пальцем в красный крест на сумке и подбирая просительные слова по-немецки, он сумел все-таки пробраться на второй этаж, куда были загнаны раненые.
«Вот бедова голова, — дивился пронырливости Речкина Кондаков, — будь она почерней да покучерявей, нарвалась бы на веревку». Назар вздрогнул от своей же мысли и послал во тьму, где скрылся старшина, крест и молитвенно прошептал: «Осподи, сохрани и помилуй его!»