— Што, тебе не терпится на тот свет? — стал выговаривать солдат сержанту. — Не бойсь, твое место там никто не займет.
Входя в ворота, словно по сговору, оба обернулись на убитых. Смертельно раненый еще бился в конвульсиях, колотясь головой о камень кладбищенской стены… Назар, то ли глядя на страдающего соотечественника, то ли на христово распятие на воротах, стянул измокшую фуражку с головы и судорожно перекрестился. Донцов тоже снял пилотку, однако, не сообразив, что ему делать дальше, вдруг остановился. До хруста сжимая кулаки на груди, сержант заоглядывался по сторонам, ища прорешку в кольце пленных, чтобы бежать — в поле, домой, к людям у ясенковского журавля или на автоматы конвоиров — ему было все равно. Назар и тут уберег Дениса от верной гибели: толкнул рукой в бок — и тот, очнувшись, шагнул в ворота.
С походной устали пленники валились с ног замертво, как только находилось место и кому как дозволяли силы. В измоге солдаты падали у могил и на могилы, мостились на хоженых и нехоженых тропках, у крестов и комлей деревьев, забирались в поросли бузины и крушины и в непролазные чертополошные укромки. Денис Донцов и Назар Кондаков вошли сюда в числе последних и были поражены — вся кладбищенская земля была густо устелена солдатней, словно трупами после смертной рукопашной. Пустого места уже было не отыскать, но Донцов и не об этом думал. Глазом артиллерийского наводчика, как можно было видеть, оглядел каменную стену добротной старинной кладки. По всему периметру, будто заграждение из колючей проволоки, стену подпирал густой терновник в липкой свалявшейся паутине, натасканной сюда ветром в пору бабьего лета. Особой преграды для побега ни стена, ни терновая густель, как показалось Донцову, не представляли, и он еще крепче утвердился в мысли о бегстве. Укрыть беглеца могла только ночь. Донцов, задрав голову к небу, силился по нему высчитать время. В сумеречной пустоте, заслоняя далекие звезды, с корабельной скоростью проплывали растрепанные шинельного окраса облака. Они, как показалось ему, сильно походили на нестройные колонны пленных. Это сходство вновь охолодило душу сержанта и ему, как и всем полегшим на могилах, захотелось рухнуть, заснуть и забыться. Осматриваясь, где бы можно притулиться вдвоем с Назаром, Денис вдруг наткнулся глазами на кладбищенского сторожа Труфана. Тот понуро стоял у порога своего жилища и непрестанно крестился, нашептывая охранную молитву. В старческих очах горели слезы страха и недоумения. Возле его деревянной ноги в монашеском смирении сидел здоровенный убогий пес. Убогость его виделась во всем: и в узких глазах, один из которых был, как потом узналось, выстебнут кнутом пьяным пастухом, и в дряхлой стати. Вислые лопушистые уши и слинялые рыжие лохмы в цепких репьях совсем не красили его, а больше подчеркивали, что пес немощен и стар. Сощуренным глазом, в котором сидела плесневелая горошина остатнего зрачка, пес глядел на пленных, вторым он пялился на хозяина, словно ждал его повеления что-то сделать. Несмотря на огромное скопище незнакомого люда, он ни разу не подал голоса.
Назар, потянув за собой Донцова, подошел к часовенке и, перекрестившись глядя на старика, спросил его.
— А ты, отец, какими судьбами угодил сюда?
Труфан, задержав руку на груди и перестав креститься, хрипко, словно ком подкатил к горлу, ответил и спросил:
— У меня тута главная прописка… Живу-существую здесь. Сторож я… А вот вас какая нелегкая занесла чуть не на тот свет? — Труфан корявой ладонью посмахивал слезы со щек и, как бы сам себе же стал объяснять: — Плен — не угощенье у тещи. По себе знаю… Еще в ту германскую побывал у них. Батрачил и ногу оставил там же. По слабости сил в трансмиссию угодил — хлеб паровиком молотили… У них, если знаешь, не колхозом, а машинами работают. Вот и вышло: одна нога там, в ерманской Европе, другая тута, на родимой земле… Пока добирался на костылях-то, тиф проклятущий почитай все наши Ясенки и выкосил. Из моих — ни душеньки единой не оставил, все тута, — Труфан постукал дулом липовой ноги о землю и, сглатывая подступившее удушье, перекрестился и ослабевшим голосом договорил: — О, господи, заступись и помилуй!
— У тебя, дед, глоточка водицы не найдется в твоей келье? — нетерпеливо спросил Донцов.
Труфан только теперь понял, что пленники его не слушали, что им в сию минуту не до его покойной родни — сами живут в долг.
— Да, да, конешно, — заоправдывался сторож. — Вижу, браточки, у вас своя боль не лечена.
— Говорим тебе: язык к глотке присох, — взмолился и Назар, тыча пальцем в свой щербатый рот, — водицы бы капушку.
— Да, да, оно, конешно… По себе знаю…
— Дай же напиться, старый ты хрен! — злобясь лицом, вскрикнул Донцов не своим голосом.
— Дык нетути, дитя мое, — разводя руками оторопел Труфан. — Все испили солдатики, все посудинки вылизали. И котомку растребушили тоже — ни сухарика, ни картошечки на зуб не оставили… Небось, давно от котла-то? Когда взяли-то вас?
— Разно: кого когда, — стал объясняться Назар. — Его сегодня пополудни взяли, — кивнул он на Донцова. — А меня третьеводни. Почитай под Тулой уже сам Гудерьян, дружок Гитлера, на танках нагнал — чуть не весь батальон гусеницами запахал, гад. Живьем!.. У нас не токмо гранат и горючих бутылок не было, винтовки, и те — без патронов… А голым штыком ни себя, ни броню не ковырнешь. Живехонькими взяли нас. Так словчили, окаянные — рук не успели поднять… Когда же на большак вывели, оказалось, не нас одних накрыли, а вон сколько — тыщи две, а то и боле набралось. — Назар омахнул рукой полегших в бессилии пленных.
— Нонешняя война, выходит, шибкой получается, коли солдатики и рук поднять не успевают. Целыми тыщами сдаются, значит? Табак дело! — Труфан долгим скорбным взглядом окинул кладбище, сплошь укрытое шинелями. Пленные — кто калачиком, кто бессильно-распластанно — убитые сном, вызывали страх и жалость. — Ужели так-то вся Россия родная уснет, — не тая испуга в глазах, застонал Труфан. Шанхай, задрав морду на хозяина, тихо проскулил и еще ближе придвинулся к деревянной его ноге.
Ни Назар, ни Донцов ничем не могли успокоить старика — у самих скреблись кошки под ребрами, неуемно и солоно кровянилась душа…
Пока шел этот панихидный разговор, немцы-конвоиры, отделив десятка два солдат от хвоста колонны и выстроив их у ворот, стали давать какие-то распоряжения. Пленные, то ли не понимая, то ли делая вид, что не понимают, бестолково разводили руками и ужимали головы в просоленные воротники шинелей. Немцы злились на притворную бестолковость русских, грозились кулаками и автоматами. Не понять откуда, словно из преисподней, вдруг объявился санинструктор Речкин и принялся кое-как складывать немецкие словечки и, мешая их с русскими, помог объяснить красноармейцам, что от них требуют конвойные, и тем успокоить немцев и не допустить нового кровопролития. Приказывалось: на угловых башенках кладбищенских стен с наступлением темноты запалить костры чтобы ни одни «рус-зольдат» не мог бежать. При любой попытке — расстрел на месте! Речкин, сложив ковшиком ладони у рта, бабьим альточком трижды прокричал приказ немцев на все кладбище. От себя же просительно добавил:
— Товарищи бойцы, будьте благоразумны — не провоцируйте напрасное убийство! Знайте, приказ беспощаден! Своего освобождения мы будем добиваться через Красный Крест…
— Под осиновым крестом наше освобождение, — не сдержался Донцов и вновь разбередил раскусанные губы.
Речкин слов не разобрал, но голос узнал — обернулся к сержанту и бросился, будто к близкой родне:
— Донцов! Брат! Я тебя потерял… Уж и не верю, что жив ты, — сыпал речитативом старшина, то ли винясь, то ли радуясь. — Там, за воротами, в одном убитом тебя признал. Ошибся! Значит…