Выбрать главу
Идет смерть по улице, Несет блин на блюдце. Кому кольцо вынется, Тому сбудется, Скоро сбудется, Не минуется…

Поначалу девчата нудливо подвывали Мите, что как-то потрафить ему, но скоро они взрывались и требовали что-либо свое, девичье-молодое. Но Митя, важничая, не сразу менял «ноту» и от грусти к мажору переходил через другую песню:

За воротами кони Заворочены стоят. Сесть и уехать, Домой не бывать…

… Догадливая молодежь Лядовки скоро почувствовала, что неспроста тезки Зябревы больше играют в шашки, чем в «поцелуйки», не зря шуткуют они, оберегая друг от друга Клаву. Туча собиралась на тучу — подуй ветер и грянет гром! Понимая это и предчувствуя неладное, подружки подговаривали Клаву как-то развеять эти тучи, «отогреть» их, упредить бурю.

— Я — не солнышко, чтобы греть… Пусть ходят, пусть тучатся, — горделиво артачилась Клава. — Вот сойдутся, мы и поглядим на дожжик, какой прольется…

Но поступила Клава иначе. На очередной гулянке она во всеуслышанье пригласила вдруг проводить ее домой Николая Вешнего. На удивленье всем Николай Зимний не воспротивился этому. Дерзость Клавы его даже обрадовала: коль сегодня можно Колюхе-Вешку, то будет (он этого добьется) завтра позволено и ему! Он желал хотя бы такой порухи той крепости, какую они же сами и возвели вокруг красавицы Клавы. Так на самом деле и случилось — в следующий раз первым назвался провожать Клаву Зимок. Ни сама Клава, ни зазевавшийся Вешок не возражали. Клава согласилась потому, что ей хотелось испытать Николая Вешнего: как он будет выполнять обещание, данное им деду Разумею по «охране» от парней его внучки. Николай имел оплошность признаться в этом Клаве, когда провожал ее. И сам теперь понял, что признание это было нелепым и не в его пользу. Однако с того случая так и пошло: с игрищ и гулянок соперники провожай Клаву поочередно. И от этого всем лядовцам было вроде бы ни жарко, ни холодно. Но замирение Зябревых продолжалось недолго.

Как-то, в свой черед, Николай Вешний, вместо того, чтобы Клаву проводить домой хоженой тропой, он повел ее окольным путем, через пруд, где росла всякая береговая дурнина, шумела ольха и дремали старые лозины, где и сам водяной не углядел бы за ними, сотвори они грешное дело.

Никто бы и не узнал о той дорожке Вешка с Клавой, не спой похабной частушки деревенский дурачок Костик, милый и всеми жалеемый мальчишка лет двенадцати. Без него не обходилась ни одна летняя гулянка. Ребята частенько научивали его какой-либо выходке на потеху всей улице. В тот вечер Костик выскочил на плясовой пятачок, шмякнул оземь козьей мохнатой папашкой и с отрадой в глупых глазенках прогундосил:

Наш Колюха с Клавою На прудочке плавали. Ой, Колюха ты Колюха, В кусты Клаву не валюхай, А то будет она с брюхой… Вот те во — ха, ха, ха!..

Костик, сжимая кулачок убогой руки, топырил вверх большой палец с вывихнутым ноготком и обносил свою показку по хороводному кругу:

— Вот те во! Вот те во! Ха, ха, ха!

Когда дошел до Вешка, тот приподнял его за шиворот и спросил:

— Кто надоумил? Говори, тварь убогая, а то уши оборву.

— Не тронь мальца! — грозно вступился за Костика Зимок. — Басенка сама сладилась… Думаешь, никто не видел, куда водил… Уговор забыл, гад болотный?

Это был уже вызов, и Вешок принял его без малой боязни.

— Пошли! — кивнул он в сторону деревенских задворков и огородов, за которыми широченным морем разливались изумрудные конопляники.

У всех на глазах оба Николая уходили согласным шагом на зады деревни, будто шли на какое-то дружеское дело. Шли не то что быстро, но тем ходом, при котором на их спинах бугристо пузырились рубахи: синяя и кремовая. Конопляник в один миг поглотил их с головами, как рясное болото утопленников. Никому не было слышно о чем говорили Зябревы, никому не видно, что они делили в той пахучей зеленой густели. Но никто из лядовцев больше не видел на женихах-соперниках ни синей рубахи, ни кремовой. Окровавленными и разодранными в клочья, они захоронили их в своих у кромках навсегда.

Неделю никто не видел Зябревых ни на работах, ни на гулянках. А по деревне, будто бы от самой Клавы, разошелся слушок: оба Николая, скрытно друг от друга, не по одному разу побывали в баньке лесника Разумея Авдеича. Тот самолично отпаривал синяки, травяными настоями заживлял ссадины, допытываясь: кто и где их, отменных здоровяков, так украсно отметелил? Соврали оба. Вешок наговорил, что в Лазореве, на чугунке, по дурости ввязался в драку с железнодорожниками — хотел заступиться за какого-то из деревенских. Разумей поверил и нет: чугунщики дерутся гайками — нанизывают на ремень или веревку и гуляют ими по спинам и бокам друг дружку. Следов от гаек Разумей не обнаружил… Зимок, тот пытался выкрутиться половчее: ездил в город, у винополки попал под веселую руку чего-то неподеливших меж собой маклаков и цыган. Те и другие били Николая кнутами и уздечками. Старый Разумей тоже засомневался: удила, они не мягче гаек с рельсов…

Разгадать «загадку» помогла родному деду похвальбушка Клавка.

— Это они из-за меня подрались, — сболтнула она, когда вечерничала с дедом за чаем.

Разумей по достоинству оценил силу женихов.

— А какой тебе боле по ндраву, а? — со стариковской ехидцей спросил он внучку, сдувая пахучий парок с блюдца. — Ну?.. Чиво губы поджала? Говори…

— Оба любы! — кокетливо прыснула Клава, загораживая лицо горошковым передничком.

— Бывает такая песня-кудесня, — Разумей чинно огладил серую, в табачных подпалинах, бороду, потрогал усы, широко улыбнулся, выказывая изрядно сжеванные зубы, — да недлинно поется она… Ну, а коли так заволынилась эта песенка, тогда вот што…

Дед Разумей, недоговорив, вышел в сени, взлез на чердак и, просыпая гречишную лузгу в потолочные щели, стал шарить под жаркой крышей, чего-то отыскивая в пыльной полутьме. Клава, таращась в потолок, силилась разгадать дедову затею и с нахлынувшим страхом вдруг потужила, что не прикусила язык вовремя, зря проговорилась о драке женихов, о своих симпатиях к ним.

— Тогда вот што… — сам себе приговаривал Разумей, вываливая на лавку из подола рубахи пересохшие пучки пахучей травы. — Тогда, окромя баньки, для парней еще одна пользительность надобна — кошачья травка, — лесник истеребил в прах траву и, поделив надвое, рассыпал в тряпичные узелки, подал Клаве: — Вот им мое лекарство, пусть взварят и тем «чайком» делают примочки…

— Ну тебя, дед… — играючи отмахнулась Клава, — не понесу, пускай дерутся — мне веселее…

— Ишь, ты какая завирушная у меня, — с тайной гордецой за внучку проговорил Разумей. — Тогда и меня послухай: ты, девонька, не на синяки смотри и кто лише из них дерется за тебя, а приглядывайся, кто чего умеет и кто чего имеет… В шалашах-то лишь миловаться хорошо, а жить — в домах живут. Так-то вот… Знаешь себя — познай и друга милого…

5

Не раз еще схватывались Зябревы. Дрались они тайно и жестоко, не щадя и не милуя друг друга. И всякий раз после потасовки, подолгу топилась банька лесника, а сам Разумей готовил целительные взвары и накладывал примочки на побитые места у женихов.

На Петровки, когда на покос деревня вышла всей коммуной, случилась их последняя схватка. Не окажись рядом мужики посильнее, Вешок и Зимок поснесли бы друг другу чубатые головы. Клава с ужасом в глазах и в рыданиях убежала с покосного луга к деду в лес и не показывалась на люди до рабочей поры. После открытого побоища с косами лядовские старики рассудили так: «Зиме и Лету — союзу нету!». «Значит — быть большой крови!» — насторожилась деревня, приняв, словно заклятье, слова стариков. Сильнее всех напугались в домах Зябревых.

Иван Прокопыч, отец Николая Зимнего, расчетливый во всем человек, нашел, как ему думалось, самый подходящий случай, когда он сможет отвадить сына от общих «коммуньих» дел и осуществить заветную мечту: приучить сына Николая к своему ремеслу. И хотя Иван Прокопыч был коновалом-самоучкой, дело свое знал довольно основательно и гордился тем, что, почитая его, за ним приходили и приезжали из соседних деревень, его звали, ему кланялись, щедро благодарили и славили на всю округу как умельца и знатока столь деликатного и недоступного для других дела. Называли его во всяких местах по-разному: коновалом, лошадиным доктором, валушником и т. д. Он сердился за это и требовал к себе профессионального уважения, приказывал называть его по-ученому — ветеринаром. Не всякий выговаривал это мудреное слово, но старались и, хотя выходило лишь «ветенар», он оставался довольным и с большим достоинством принимался за работу. Выезжал Иван Прокопыч или выходил на скорую покличку всегда аккуратно одетым. На нем ладно сидел двубортный френч серого сукна, под ним жилетка с брелоком и часами в кармашке. Полувоенные галифе, сапоги и картуз с засаленным козырьком придавали его облику строгость и важность. С собой на плечах он обычно носил две брезентовые сумки с ременными лямками. В одной из них находились ветеринарные причиндалы, а также банки-склянки с мазями, взварами и настойками; в другой — аккуратно свернутый кожаный фартук с прокисшим запахом скотской крови.