— Раз объегорил, во второй — не надуешь, — просто отбился кузнец от новоявленного нэпмана, припомнив ему обсчет и пустые деньги.
Однако разворотливый Василий совратил и на этот раз Зябрева на частный заказ: сотворить такую же упряжь, какую когда-то он смастерил для выездов губернатора. А вскоре и, правда, прислал с мужиком чисто выделанной кожи, листовой латуни на бляхи и фунтов пять старинных монет — от гроша до красных пятаков, было и серебро с царским ликом и без оного — все подходящих размеров и достоинства. Но не это поразило мастера, а то, что посланец-мужик не потребовал даже расписки или какого-то залога. Кузнец усомнился такой доверительности и спросил на всякий случай: «А не воровано ли это?» — «Не сумлевайся, весь матерьял — из наших артельных запасов… Уважь хозяина. Страх как хочу, говорит, красиво поездить при новой власти, раз такая свобода выпала…», — мужик успокоил кузнеца — с тем и укатил в город.
Новая жизнь, однако, на повороты горазда и так вышло, что и с нэпманов скоро посдирали вывески. Никто не приехал за заказанной сбруей к шорнику и кузнецу Зябреву. Тот не стал ахать и охать — упрятал ее в рундук на худой случай…
И вот сидит теперь Иван Лукич в пустой прогнившей избе, в ночной, пришибленной страхом тишине и никак не налюбуется своей работой. «Сейчас бы и не сумел так…», — оплошно подумал он о себе, разглядывая перед лампой каждую прилаженную бляшку, набитую монетку, закатанный бубенчик с вложенной туда горошиной из дубовой тверди. Одни монеты опилены и светятся своей нутряной сутью, другие кругляшки облужены белым оловом, бляхи — разного фасона и размера. Шоры мундштука к ременной основе прикреплены парой серебряных рублей — орлами наружу, царским ликом вовнутрь. На конской грудной навеске медалями гремят блескучие полтинники на цепочных мочках. Их означения стерты напильником — вроде бы и не деньги висят. На шлейных спусках — насажены бубенцы, а их концы венчают кисти, нарезанные из тонкого хрома, с вплетенной в них парчовой ниткой. Нашлось и такое. От неминучего времени, правда, слегка подплесневела кожа, а медные причиндалы подернулись бледной зеленцой. Но беда ли это? Зола в печке и воск найдется — вычистится, наярится: рукам — утеха, глазу — радость!
Иван Лукич сунулся было в печку, потом за божницу, где должны лежать старые свечи — захотелось все поделать сейчас же, но одумался: впопыхах лоска не наведешь. Да и надо ли пороть горячку?.. Он бережно опять поклал свою драгоценность в рогожину, упрятал в рундучок — до удобного дня. Погасил лампу, улегся спать с единой думкой: как и где найти охотника на его бесценный, по его мнению, товар. Прикидывал Иван Лукич и другое: как бы не продешевить и на этот раз.
9
Все сошлось с его думами, но не сразу и не без хлопот. Дважды он отлучался из коммуны под видом скоропостижной хвори. Правда, оба раза, отпрашиваясь у головы коммуны, он путал болезни: хворь «гуляла» у него то в пояснице, то в грудях, но никому недосуг разбираться с этим, тем более, что в кузне работа шла и без него — сын Николай справлялся один. В третий раз Иван Лукич в город ушел без спроса. Не по гордости и не по забывчивости не спросился, скорее на радостях, что нашел, куда сбыть свой товар. Позвал он за собой и сына проводить до чугунки к поезду — где помочь нести чувал с драгоценной поклажей, а где и остеречь от грабежа. Всякое может быть на утренней глухой дороге. Заодно он велел Николаю прихватить мешок для угля. На станции Лазарево кузнец договорился ранее с кочегаром паровоза-толкача об антраците — уголь позарез был нужен для кузни, да и для отговорки перед председателем коммуны, чтобы тот не записал прогул. За всю долгую дорогу до станции Иван Лукич сказал сыну лишь с десяток слов:
— Перезимуем — начнем избу ставить… Новую!.. Шахты из башки выкинь!
Николай, не ломая голову о задумке отца, согласно отмолчался. Шел и перебирал в памяти недавний разговор отца с лесником Разумеем. В туманце сознания так же безотвязно любым светом маячила Клавка Ляпунова. Иной раз она мерещилась даже на дороге: зазывно машет лиловой газовой косынкой и тем дает знать идти шибче… Проводив отца, Николай вернулся с углем. На деревне никто и не дознался, куда и зачем ходил он по утренней рани и далечно ли проводил отца.
Ахнула деревня лишь ден через пять, когда Иван Лукич Зябрев на шести подводах, невесть с какой стороны и с чужими мужиками, пожалуй, за всю свою жизнь впервые богато въехал в родное Лядово.
Мужики, побросав работу, а бабы — растопленные печи и ребятню, высыпали к порогам и растаращились на небывалое дело. На растяжных дрогах, с воткнутыми по бокам кольями — для державы, и перевязанные веревками, лоснились свежей желтизной сосновые дерева. Иван Лукич шагал попереди обоза и показывал дорогу. Исхудалый, но чудной и ошалелый от нечаянной радости, он несуразно мотал головой и руками, будто выпивший…
Любопытные дивились диву, пытались дознаться: откуда и на какие тыщи голодранцем Зябревым добыто такое богатство? Никому и в голову не приходило, что все это добыто им за свой кровный труд. Думали: своровал. У некоторых даже взыграл зуд: донести властям и в милицию. И сам он, подогревая этот зуд, не в меру похвалялся тем, что вместо строевого леса за «свое» мог взять даже пару лошадей, но не было резону, поскольку от земельного надела он в свою пору отказался — взяло верх кузнечное ремесло… «Захотелось русскому человеку в новой избе пожить — и все тут…» — простосердечно делился своей удачей Иван Лукич. Лядовцы судили иначе: со времен революции, гражданской войны и другой всякой порухи никто из деревенских не поставил еще и свежего плетня, а тут — обоз бревен. И уж совсем озлил Иван Лукич завистников, когда позвал мужиков на «обмывку» удачливого дела и выставил четверть горькой.
Пиршествовали под легким летним небом, на полуденном мягком ветерке, при зыристых взглядах рассерженных баб, сошедшихся как бы для присмотра за своими мужьями. Сами же они глазели на голые бревна, отливающие янтарным лоском и пахнущие ладаном, и никак не могли взять в толк: откуда все взялось? Да еще и водка нашлась. Это никак не шло к не богатому и редко выпивающему Зябреву. Зеленая четвертная бутыль, залапанная сальными руками, возвышалась на кузнечном камне-круге и, переходя из рук в руки, игралась с солнцем. Пили из единой медной кружки, какая нашлась в кузнице. Корни подвялой прошлогодней редьки, словно обугленные головешки, набросаны на камне, тут же стояла деревянная плошка с конопляным маслом — вся немудрящая закуска. Древний старикашка Финоген, сосед кузнеца, пришедший тоже «омочить бороду», самодельным складничком из окоска чистил и нарезал дольками редьку и участливо оделял ими успевших «причаститься» гостей. Мужики, макая ломтики в масло и не вспоминая о соли и хлебе, хитровато похваливали хозяина:
— Ты, Лукич, теперича — кум королю, сват — министру.
— Бери выше.
— Сам жаница сбираешься, али для сынка благодетельствуешь?
— Рубить начнешь, позови — подмогнем.
— Конешное дело — подмогнем. Со стороны-то, небось, наймать не на што…
— И сами срубим и нанять могем! — заносчиво зашебуршился кузнец, захмелевший первым.
— А на какие-такие капиталы-то? — не унимались мужики.
Питье Ивану Лукичу никогда не шло в пользу, и теперь, подогретый водкой и лестью односельчан, он готов был вывернуть душу наизнанку.