Все лето в Лядове кто-то что-то делал, а кто-то и ничего не делал, с крестьянской завистью и сомнением наблюдая, у кого что выйдет.
Но как бы там ни было, а к Покрову, когда уже отошла переменчивая осенняя теплынь и небо грозилось начальным зазимком, в обеих новых избах Зябревых затопили первые печи. На погляд давно небывалого дела собралась вся деревня. И всех немало удивило одно: при неравных силах никто из соперников не обогнал с новосельем и не отстал друг от друга. Бывалые старики судачили о другом: что у кого вышло по красоте и добротности? И резонно сошлись на том, что как бы изумительно было, если б на бревенчатые, добротной рубки стены Ивана Лукича поставить крышу из волнистой красной черепицы Ивана Прокопыча, и, наоборот, кузнецовское резное крыльцо с кованым коньком на гребешке приделом приладить ко входу коноваловой кирпичевой крепости. А если бы еще и резные окошки кузнеца перенести в дом коновала, то… Стариковский спор, однако, был ради спора, и все сошлись на утешной мысли, что обе избы, воздвигнутые после многолетних порушных войн и революций, обновили древнее Лядово и что отныне так и пойдет. Пойдет до самой хорошей жизни всех лядовцев.
13
Года два-три женихались Николаи Зябревы. Приспело время сватовства, а Клава Ляпунова не могла еще сказать ни родне, ни себе, ни измаявшимся женихам, кого она любит. Деревня же судила просто: разгулялася кобылка во сытном лужку — не скоро обратаешь. Самой же Клаве устрашно льстило то, что ее любят оба парня — и Вешок и Зимок. И душа ее будоражно полнилась неизъяснимым праздником, каким бы хотелось прожить и всю жизнь. Кто милей из них — не соль судьбы. Она любила любить, а до самой любви ей пока и дела не надо…
«Ничего, — рядили куснувшие свое бабы, — время — сила сильная! И любить заставит…». Так и вышло: не устояла Клава. И вот однажды (случилось это на святочных игрищах) на одной из посиделок, все у той же Любы-повитухи, по немудреной игре в «бутылочку» Николаю Вешнему досталось целовать Клаву. По заведенному игровому порядку удачливую парочку усадили на середину горницы под висячей лампой, накрыли шубой и ребята с девками с шумливым смаком прокричали:
— Целуемся раз! Целуемся два! Целуемся три! Жених с невестой выходи!
Вешок, однако, не торопился выпускать из объятий Клаву, и она, пока изба гремела хохотом, успела шепнуть Николаю:
— Засылай сватов!
Молодой Зябрев, не помня себя, вынырнул из овчинной тьмы, медведем сграбастал Клаву с шубой и орлиным летом выпорхнул на улицу — хохот оборвался, посидельники поразевали рты. Изваляв, дурья голова, девку в сугробах и закутав опять в шубу, внес ее в притихшую избу и, как снежную куклу, поставил Клаву на ноги, воздел кулаки к потолку и обезумевшим голосом крикнул:
— Моя-а!
Избяной сугрев и свет лампы растопил рождественский снежок на лице и одежке Клавы, и она засияла, словно не в своих, а небесных слезах. Все застыло в тиши и было слышно, как шлепались об пол талые капли с горячих Клавиных кос. Будто запугавшись обманной тишины и не веря еще своему счастью, Николай еще раз прокричал:
— Сама сказала. Моя-а!
На другой уже день по деревне загулял хрупкий, как праздничный морозец, всеми давно жданный слушок: «Обратали-таки кобылку…».
14
Ни тогда и никогда позже никто из лядовцев так и не мог себе объяснить, как это случилось, но Клава Ляпунова вышла замуж не за Вешка, а за Николая Зимнего. У любви, говорят, загадок много, но люди сошлись на одной отгадке: так и должно быть — тягаться Вешку с Зимком надо не только силой и красотой. Дед Разумей знал точно, у кого что было у обоих Зябревых, кроме новых изб. И родную внучку, по своему норову и тщеславию, он не мог выдать за сына кузнеца. Иван же Лукич от земли отказался, бревна старой избы, которые еще годились бы в хозяйстве, погнал на поправку, а можно сказать, и на постройку заново своей кузни. Но ведь кузню он тут же добровольно подчинил коммуне, в порядке «откупа» за то, что ему так легко советская власть дозволила построить новую избу. Передал «обществу» кузню лишь с одной оговоркой, что весь инструмент остается пока его личной собственностью. «Для душевной утехи» — совестливо объяснился Иван Лукич по этому поводу! Но председателю коммуны Антону Шумскову и без того показался поступок кузнеца Зябрева чем-то необыкновенным во всей жизни Лядова. Об этом, с присущим ему восторгом, Шумсков написал даже в газету, что и напугало лесника Разумея. «Подвиг кузнеца Зябрева — достойный пример и доказательство революционного переустройства деревни и крестьянства в целом», — пророческим тоном писала газета.
— Эдак, за бумажную похвалу, дурья голова, и новую избу подарит. Ни за понюшку табаку отдаст, — почесывая то затылок, то бороду, солоно клял Разумей простодыра кузнеца, когда он прочитал своими глазами в газете, которая гуляла из избы в избу, удивляя сокрушенных «подвигом» кузнеца лядовцев.
Другое дело Зябрев-коновал. Свои осьминники, доставшиеся при наделе землей, хоть и не обрабатывал сам, но сдавал в аренду «крепким» мужикам за готовый хлебушек. Да еще — от коновальского ремесла деньга шла чистой деньгой. «Нет, Зябревы схожи одной лишь фамилией, — рассуждал на свой лад Разумей, — а по резону — хрен да редька они: горьки да неравно крепки…» Так вышло, что «думы» Разумея, как и газета с похвалой Ивана Лукича, скоро стали известны в каждой избе. Сам же Разумей через болтливых баб и распустил свой «суд» над женихами: «Не ровня Вешок Клавке — как ни крути, как ни сватайся…»
Лишь сам Вешок не знал о Разумеевском подвохе и простодушно готовился идти с отцом к леснику на сговор и смотрины. Пешим ходом сходил в район, купил бутылку дорогого вина, для Клавы — сладких стеклянистых лампасеек в китайском сундучке с крошечным ключиком — будто шкатулка с дорогими каменьями. Сундучок красиво расписан изумрудом и киноварью: на сказочных коврах сидели мудрые старики-китайцы с косами на бритых затылках и райскими птицами в костлявых руках, а перед ними — танцующие раскрасавицы-китаянки с осиными талиями и раскосыми глазами, полными мольбы и любви. Стоил этот подарок дороже вина, но для Вешка это ничего не значило — душа тоже маялась, как у расписных китаянок, в жаркой любви и мольбе о неведомом доселе счастье. Но первым этот жар охладил отец.
— Иди один, коль приспичило, — наотрез отказался Иван Лукич, подчиняясь сердечному чутью: «Разумей обманет и опозорит». Но, не имея зла на сына, парня отговаривать не стал: — Иди, иди! Спробуй!
Вешок, обескураженный отцовским отказом, с ребячьей робостью отправился один. До избушки лесника — верст пять, а по зимнику, кажется, еще больше. Однако Николай не чуял ни дороги, ни времени. И все-таки на кордон он пришел, когда в сумеречном небе, над трубой разумеевской избушки, как-то из ничего, проявился и недвижно завис серенький месяц, похожий на обледенелую лодчонку. Всю дорогу Вешок подыскивал красивые слова для разговора с дедом Клавы, но они тут же вылетели из башки, как только он переступил порог избы.
— Здравствуй, Разумей Авдеич! — заискивающе поклонился Николай, шумно околачивая с сапог снеговые ошметки.
Разумей сидел на вязовом сукастом чурбаке возле протопленной лежанки и посасывал притухшую трубку. Он в подшитых валенках, на плечах старый облысевший кожух с торчащими из разъехавшихся швов суровыми нитками. В таком одеянии его можно видеть лишь дома — опрошался он только для себя. Блеклый свет от привернутой на полфитиля семилинейки еле доставал до него, и дед казался привидением.
— Заблудился, што ли? — с деланным безразличием и заметной внутренней натугой откликнулся хозяин.
— Захворал, поди? — с жалостливым участием спросил Вешок.
— Моя теперича доля такая. Чиво ж не хворать…
— Так мы это дело моментом — в огонь да на наковальню, хворь твою, — баловно, как бы шутейно сбалагурил Николай из отцовской присказки. Выхватил из-за пазухи бутылку и с излишним стуком поставил ее на стол.