В дверь тихой мышкой — никто не видел как — пробралась соседская девочка Катюшка. Укутанная дырявой шалью, с треснутым глиняным черепком в грязных, словно копченых, ручонках, она встала у порога, низко-низко поклонилась и, как милостыню, попросила:
— Угольку бы… Мама помирает — кулешку просит сварить…
Словно топором, разом отсекло все звуки. Мужики смолкли, зажав в кулаках цигарки. На Катюшин голосочек вышла из спальни бабка Надеиха.
— А-а, невестушка пришла! Проходи, детенок, проходи.
Катюшка была сверстницей внуку Женьке, и покойный дед Савелий, по своей веселости, прозвал их женихом и невестой. Женьки с дедом давно нет, а Катюшка так и осталась «невестушкой»…
Надеиха провела девчушку в спальню и усадила на постель. Достала из печи пяток картофелин. Две заставила съесть и даже с хлебом и солью, остальные завернула в тряпицу — для матери. Нагребла в черепок жарких угольев из горнушки и, провожая, спросила:
— А топить-то есть чем?
— С крыши соломки наскребла. Может, хватит на кулешок, — не по-детски деловито объяснила Катя.
— Ну, иди с богом. Растопляй, я приду подмогну, — пообещала Надеиха, а сама вдруг напустилась на лесника:
— А ты, Разумей, хоть бы хворостку выделил Настене-то. Все скупердяйничаешь?.. У нее мужа убили. И двух парней забрали — ни слуху, ни духу. От кого ей помочь ждать?
— Не я носильщик ей хворосту. Пусть идет и берет.
— Хворая она.
— И я не здоровей ее, — закашлялся Разумей. — Вон, раз такое дело, комсомол наладили бы в лес — все одно баклуши бьют, — дед кивнул в сторону парней, которые особнячком сидели у стены и давились табаком, приноравливаясь ко взрослым.
Бабка тут же взъярилась и на ребят:
— Расселись, как Тимуры какие, султаны турецкие… Войны на вас мало, кураки треклятые…
Кощунно и злобно сорвалась с языка старухи эта ругань и Шумскову не понравилась ее выходка. Как было знать тогда, что война только еще распалялась и что в ее кострище через год-другой сгорит и этот молодняк глухонькой деревеньки сердцевинной России. А пока юные лядовцы, как могли, ладились под стариковские думы и разговоры, делили с ними табачную и житейскую горечь, набирались мудрости терпения. Ребята без обиды попригнули носы, не ответив бабке ни словом. Да и Надеиха, спохватясь, открестилась от своей хулы:
— Простите меня, грешную. Видит бог — с горя так вышло.
Шумскову в самый бы раз перехватить и взять разговор на себя и порешить, наконец, с повесткой. Но тут взбаламутился Васюта-звонарь:
— Радейте, бога для… — и первым потянулся за повторной долей табака. — А ты, Авдеич, должно, на две войны самосаду-то наготовил, а?
— Хватит и на две, и на третью останется. Только ты-то што за вояка? — задвигал бровями старик Ляпунов.
— Эвон ты какой! — взъелся Васюта. — Эт я-то не вояка? Да я еще в четвертом годе, может, один из первых рану-то поимел. Я на Маньчжурке с япошками в штыки сходился, — звонарь вышел на середину горницы и показал, как он это делал.
— И куда ж он тебя пырнул, япошка-то? — кто-то для подначки поинтересовался из мужиков.
Васюта заоглядывался и приказал бабке Надеихе схорониться за занавеску. Распахнул шубенку — а под ней и рубахи не было, — спустил до колен портки и показал застарелое свое увечье.
— Сошлись-то мы с самураем, как по един-команде, и саданули друг в дружку. Я ему в брюхо, а он мне в самый антерес, прости, господи. Я, хоть и выжил, но без всякой выгоды — жаница мне уж было без надобности.
— Еще бы воевал, да воевало потерял, — кто-то отмочил шутку, подзадоривая брехливого звонаря.
Васюта, не обращая внимания на шутку, прибрал одежку на себе, запахнулся в шубу и опоясался веревкой для сугрева.
— Вот те и вояка — не вояка, — он панибратски похлопал по плечу Разумея. Тот брезгливо поежился. Мужики загалдели снова, кому-то чего-то доказывая:
— О, ежели мы сейчас геройствовать начнем да рубахи задирать — счету не оберешься вражьим отметинам: и самурайские, и немецкие, и деникинские, и финские пули щупали нас, дробины кулацких обрезов тоже не мимо летели…
— Чиво и говорить, вся росейская история на мужичьих спинах и боках выписана… В старую Расею пуляли, кому не лень, а в новую еще хлеще норовят…
— Эти раны — под рубахами, не видать. А в душу сколь наплевано? И чужими и своими, да там — потемки, молчит, терпеливая…
— Ну, будя счеты сводить, мужики, — осадил охочих до острых словечек Шумсков. — А то мы, ешки-шашки, и до самоедства дойдем… У нас нынче одни счеты — с Гитлером.
— А этот лютей лютого! — замотал головой Васюта. — У меня его потрет имеица. Я за тыщу верст его узнаю, — звонарь было полез в карман за «потретом», но его остановили. Все не раз видели и помнили старую советскую листовку со штыком в заднице Гитлера, когда туранули его из-под Москвы. Васюта обиделся и стал вертеть вторую цигарку. Мужики обрадовались почину и, деловито покашливая, тоже принялись за курево.
От дыма и людского нагрева оплыли окошки. За ними просторно ликовал апрельский день. Догорал на полях снег последнего отзимка. Над темными и сырыми плешинами обнажившейся почвы зыбился воздух — налаживалось дыхание земли, так нужное людям и будущему хлебу. Небо, захлебываясь синевой, вздымалось все выше и выше, открывая раздолье всему живому. Невидимо где налаживали свои песни давно прилетевшие жаворонки. И все это нелепо вязалось с несуразным разговором лядовских мужиков о паскудной жизни и смертной войне.
В минуту перекурного затишья в избу, как угорелый, влетел Сашка-восьмиклассник, внук Шумскова. Председатель по лицу догадался, что паренек прибежал с хорошими вестями. Знали и другие, с чем мог придти Сашка. В неделю раз, по заданию деда, он ходил за шесть верст на большак, где проходили столбы с проводами до самого района. Там уже работали налаженные после оккупации телефон и радио. Знакомый деду связист помогал мальчишке послушать радио — сообщение совинформбюро. Давал «когти» и наушники. Тот взбирался на столб и подключался к радиолинии. Как могли, записывали на клочках бумаги или просто запоминали, что передавалось о положении на фронтах. И какая ж это была радость для всех лядовцев, когда Сашка прибегал с хорошими вестями!
— Вот, дедушка, последние известия, — Саша положил измятый лоскуток бумаги на стол председателя.
Антон Шумсков, неспешно вздев очки, принялся читать, однако пока молча — так он делал всегда.
— Ты, Захарыч, вез утайки давай! А то горазд кое о чем помалкивать, когда наших бьют. Знаем твои руководящие уловки… Нам уже нечего паниковать — всего понюхали…
Председатель поднял очки на лоб и с упреком глянул на недоверчивых.
— Да тут же — каракули. Должон же я сам-то разобраться.
— Ну, ну, не серчай. Мы так, для острастки. Чтоб как есть…
Шумсков, приладив поудобнее очки, с необычайной торжественностью прочитал:
— Войска Западного фронта за период с 23 марта по 4 апреля освободили от гитлеровцев 161 населенный пункт. Враг потерял убитыми 40 тысяч человек. Захвачены трофеи… — председатель сдернул очки и вздохнул с таким шумом в груди, будто все это он сотворил самолично.
— Братцы, так это ж, выходит, на нашем направлении-то, — обрадованно воскликнул дед Финоген. — Пошло, значит, дело-то. Сдвинулись… Спасибо тебе, Сашок! — старик поклонно поблагодарил паренька.
— Больше ничего не слышно там, на столбах-то? — спросил Антон внука.
— Говорили еще, что ВКП(б) выпустила постановление о весеннем севе в освобожденных районах, — серьезно сообщил Сашка.
— Так что ж ты молчишь? — с непривычным ликованием просиял Сашкин дед. — Значит, семян дадут, значит, и нашему крестьянскому фронту подмога вышла, — закипятился Антон, будто уж и войну одолели и с колхозной безладицей покончили. Отдышавшись, с серьезной строгостью приказал внуку: — Ты чтоб теперь вместе со сводкой с фронта и об этих делах слушал и докладывал, как военное донесение, ешки-шашки.
— Дядя Вася, связист, больше не велел приходить к нему, — ошарашил внук деда. — Его в армию забирают. А без него, сказал он, на столбы лазать самовольно нельзя — как шпиона поймают.