— Вот новое дело, — Антон шмякнул с досады ладонью по столешнице.
— Сами себя боимся, — тут же ввернул словечко Разумей. — Куда вот забарабали учителя Веденей Елизарыча? Человек без проволоки всякой «радио» смастакал. Вещичка не бог весть какая — со шкатулку, а Москву и при немцах слушали. Знали: куда и как фронт качало. Нет же, увезли человека. Вместе с ящичком своим упекли куда-то…
— Ладно, не наше это дело, — пресек нежелательный разговор председатель. — Может, по ученой части куда отозвали человека. Почем нам знать…
— Ладно, так ладно, — махнул шапкой лесник. — Давай, председатель, свои дела решать. Зачем народ собрал?
— Я не собирал его. Он сам собрался, — сердито проговорил Шумсков. Ему вроде бы стало все равно, кто из Зябревых пойдет на фронт. Вспомнился лыжник, и Антон потужил, что взял тогда у него повестку. Пусть бы сам вручал, кому пришлось.
Постояла тишина. Мужики с крестьянской хитрецой выжидали, как повернет теперь разговор их председатель.
— А то ты, Разумей Авдеич, беды горе, не знаешь, зачем сошелся народ. Вон, — Антон кивнул на Николая Зимнего, — твоему Николаю повестка пришла на сельсовет. Вот и горюем-толкуем: не в колхоз ведь, а из колхоза сила уходит…
— Не твоя это власть, Антон Захарыч, кого жалеть, а кого нет, — сдерживая свой норов, старик Разумей налаживался на степенный разговор.
— У нас одна сейчас власть — война! — построжел Антон.
— Вот ее и слухайся! У моего Кольки детей корогод. Это, можно сказать, главный капитал для Расеи, ежели по науке… Ты партейный большевик — знаешь. Не мне учить: детишек растить и беречь надобно — без подросту лесу не бывает… А у Вешка, кузнеца-то нашего, — он годок и тезка моему, — одна душа в дому — жена Мотька.
— Одна голова не бедна, а и бедна, да одна, — в лад Разумею пробубнил дальний родственник Зимка, его крестный — дед Гордя, подслепый старикашка, но острый на ухо и на язык.
— Я об этом и говорю! — обрадовался поддержке лесник и полез в ягдташ. Сыпанул еще горсть табаку на столешницу. Мужики свернули по очередной закурке.
— По совести б оно, конешно, справедливо было и без ругани, — кто-то из мужиков попробовал внести резон в спорное дело.
Председатель, почувствовав свою неправоту, сдался:
— А где Вешок? — вроде бы спохватился он. — Надо послать за ним. По справедливости и решим…
— Поди, найди его теперь, — с недоверием и почему-то шепотом сказал Гордя. — Вся работа его для отвода глаз, чтобы трудодневу палочку черкнули.
— Не скажи! — вздыбился Финоген. — Я вчерашним утренником, по морозцу, за хворостом ходил и сустретились с ним. С парового поля на горбу плуг пер, а лошадь в поводу шла — силы у нее меньше, чем у Вешка оказалось… А ноне утром слышу: с Мотей в кузнице балдабачат — вот и вся справедливость…
Антон Шумсков слышал все! Стук молота и стон наковальни, заполнявшие притихшую деревню, будоражили душу его так же, как сводка с фронта, как добрая весть об освобождении людей из неволи, как звуки ожившей жизни, как надежда на возрождение родной Лядовки. Остановись этот стук — оглохнет деревня от тишины, сотрется разница жизни и смерти. С этой болью в душе и послал председатель одного из парней за кузнецом Зябревым.
Все время молчавшая, бабка Надеиха, собравшись идти топить печь больной соседке, недовольно проворчала:
— Дюже умно и вкусно разжевали — проглотить осталось: кузнеца на войну, а пахать на бабьих горбах будете. Дюже умно… — с порога еще добавила: — Из Вешкова дома-то война сожрала одного. Пхайте другого в пекло, раз души нет…
Кто угнулся, кто в окно уставился — лишь бы не глядеть в глаза Надеихи. Всем памятна гибель отца Николая — старого колхозного кузнеца Ивана Лукича…
Лютовал и вьюжил декабрь, грохотал проходящий фронт. И все было уже на том исходе, когда можно было благодарить судьбу, что и во второй проход фронта уцелеет Лядовка, пересидят в подвалах люди, переждут кромешный лай пушек, которые немцы понаставили на краю деревни, у кузницы и возле избы Зябревых. В какой-то жаркий час, побросав орудия, гитлеровцы покинули деревню, и заступила такая тишь, что слышался вьюжный посвист в жерлах орудий и морозный треск в избяных бревнах. А когда вышли из подвалов, лядовцы радостно ахнули: ни единого пожара на деревне, ни одного фашиста, даже убитого. И не верилось в такое чудо. А над кузнецом даже пошутили, кивая на вражеские пушки и другие брошенные трофеи: как много привалило Ивану Лукичу железца, да какого! Плугам и сноса не будет, ежели из орудийной стали наковать лемехов!
Однако недолгой оказалась эта радость. Через час-другой въехал в Лядовку отступающий обоз. Ждали своих, а пришли опять фашисты. Лошади и сани — нашенские, крестьянские, солдаты — чужие. С обмороженными лицами, одетые по-партизански — в деревенские полушубки и тулупы, обуты в валенки, на головах, поверх касок, — бабьи шали, одеяла, отнятые у населения. Обозники и есть обозники… Глазища злые, но мародерничать вроде бы не собирались. Наоборот попросили селян миром: нет ли на деревне спеца, который бы сумел починить-наладить развалившиеся у них сани? У большинства розвальней посрывались оглобли — перетерлись канатные закрутки. Были и другие неполадки в упряжи. Сами немцы не умели, видно, делать крестьянскую работу, да и рукавицы пугались снять на лихом морозе. Лядовцы показали на избу Ивана Лукича: тот все сладит. Поперек не скажешь и не отмолчишься. И помирать допрежь не хочется — у них автоматы да карабины. Собрал кузнец ящичек с инструментом и поплелся к обозу. Немцы засверкали глазами, как увидели, с какой сноровкой и прилежностью принялся русский старик за починку саней и прочей упряжной оснастки. Мороз — невпродых, а Иван Лукич без рукавиц орудует, обледенелые узлы в голых ладонях размораживает, веревочные закрутки заново ладит да петляет.
— Гут! Гут, фатер! — орут, похваляя кузнеца, солдаты, радуясь неожиданной удаче. Сами себя по бокам лупят, друг об дружку петухами бьются, греются. — Гут! Гут!
— Вовсе не гут так-то — сами жиркуетесь, а лошадям и погреться не даете, — принялся упрекать немцев кузнец. — Хоть бы сена под копыта бросили.
Солдаты не поняли. Тогда Иван Лукич «объяснил» иначе: взял охапку сена из саней, бросил под морду лошади, разнуздал ее, ослабил чересседельник, и та оголодало захрумкала. Зачуяв сено, зафыркали и другие лошади:
— О, яволь! Яволь! — догадались обозники и дали сена другим лошадям.
— Вот так-то, — одобрил Иван Лукич, — теперь идите сами на обогревку.
Объяснил, как умел, и направил солдат в ближнюю избу. Те побормотали меж собой и, оставив часового для пригляда за кузнецом, ушли греться. «Один — не дюжина», — подумал Иван Лукич. Но заволновался, нутром дрогнул, когда он обнаружил в санях мины и взрывчатку. Тут же и пришла мысль, от которой кровь замолотила в висках. Но взял себя в руки и с работой решил не торопиться: может, «накроет» наша артиллерия, а то и пехота или кавалерия настигнет, и смертный груз никогда не сработает. Но конец работе все-таки вышел, и тогда Иван Лукич велел часовому собирать остатнее сено и класть в сани. Сам же принялся подвязывать чересседельники, поправлять потники под хомутами. Как бы походя пробовал прочность гужей, оглобли покачивал — вроде бы все по надобности для дороги. А у самого в глазах мины мерещатся. С виду — хлебные ковриги, а там — смертная начинка… Когда все было готово, Иван Лукич велел караульному солдату кликать своих минеров. Тот снял с плеча карабин и пальнул в небо — подал знак.
— Гут, пан! Гут, фатер! — довольные работой кузнеца, гитлеровцы не скрывали своей радости. Даже банку консервов не пожалели за такую услугу.
Иван Лукич и дорогу показал, как лучше ехать в сторону Плавска, куда им надо было по своему маршруту. И — вторую банку заработал.
— Гут с вами! — тоже вроде бы довольный проговорил кузнец, провожая минеров в путь.
Домой он возвращался усталым. То и дело останавливался, оглядывался на обоз, ходко кативший под изволок к Лешему логу, а там впереди, за Лешим, знал Иван Лукич, накатная дорога кончалась, открывался целик, заваленный непролазными сугробами. Там-то, на горке, и пойдут лошади внатяг…