Выбрать главу

Не спасло — революция шла лавиной.

Тюремные ворота распахнулись, на улицу высыпали заключенные. Демонстранты, собравшиеся возле тюрьмы, подняли их на руки, понесли по улице.

С трудом освободившись из крепких рук неизвестных друзей, Дзержинский протолкался в зал, где заседала городская партийная конференция. Он вошел, остановился у дверей: впервые в жизни видел он своих товарищей, которые собрались открыто, не таясь, всею силою собрались — с красными бантами на лацканах пиджаков, счастливые, до синей бледности гордые; в глазах счастье, боль за тех, кто не дожил, вера в то, что дальше будет лучше, добрее, чище.

Выступал Якуб Ганецкий.

— Первый этап революции прошел, и прошел успешно! — счастливо, тонко, высоко выкрикивал он в тишину громадного зала. — Мы понесли много жертв, чтобы настал этот час! Мы не имеем права почивать на лаврах: царь еще в Питере, здесь пока еще губернатор! Мы должны сказать себе ясно и твердо — впереди борьба!

Ганецкий вдруг замолчал, вглядываясь в заросшее бородой лицо Дзержинского, который стоял у двери и видел Ганецкого размыто, радужно, плохо, оттого что слезы были в глазах.

— Товарищи! — воскликнул Якуб. — Здесь Юзеф.

Зал поднялся, как один.

Дзержинский шел сквозь живой, рукоплещущий, смеющийся, счастливый, раскованный человеческий коридор; он видел Винценты Матушевского, Стефанию Пшедецкую, Юзефа Красного, братьев Фиолеков, освобожденных революцией. Он вспрыгнул на сцену легко, по-юношески. Поднял руки, прося тишины. Вытер глаза.

— Ну что ж, — тихо сказал он. — Задача, по-моему, всем ясна: за оружие, товарищи! а «Телеграф… принес известие, что в Москве убит царским войском член Российской социал-демократической рабочей партии, ветеринарный врач Н. Э. Бауман. У гроба его произошла демонстрация, когда вдова убитого, принадлежавшая, равным образом, к нашей партии, обратилась к народу с речью и призывала к вооруженному восстанию… Убийство К. Э. Баумана показывает ясно, до какой степени правы были социал-демократические ораторы в Петербурге, называвшие манифест 17 октября ловушкой, а поведение правительства после манифеста провокацией. Чего стоят все эти обещанные свободы, пока власть и вооруженная сила остаются в руках правительства! Не ловушка ли в самом деле эта „амнистия“, когда выходящих из тюрьмы расстреливают казаки на улицах! » б «За „конституционным“ манифестом Николая Кровавого последовали новые бесчисленные убийства, организованные Треповым и его бандой. Неистовства казаков, еврейские погромы, расстреливание на улицах только что „амнистированных“ политиков, грабежи, устраиваемые черносотенцами при помощи полиции, — все пущено в ход, чтобы подавить революционную борьбу. Царь прекрасно помог революционерам, подтвердив их оценку лживой уступки, оценку гнусной комедии „либерального“ манифеста. Царь хочет вызвать сам новую решительную борьбу. Тем лучше! Вся работа социал-демократии, вся энергия пролетариата будет теперь направлена на то, чтобы подготовить следующий натиск, чтобы уничтожить чудовище царизма, который, умирая, пытается последний раз разжечь темные инстинкты темной толпы. Чем больше усердствует теперь Трепов, тем вернее полный крах всей треповщины и всех Романовых. ЛЕНИН.

20

Преемник убиенного Егором Сазоновым министра Плеве — Петр Николаевич Дурново пришел в кабинет главного карателя империи путем, в какой-то мере отличавшимся от того, которым следовал предшественник.

Будучи рожден в семье потомственного, а говоря точнее, столбового дворянина, отсчитывавшего свой род со времен Мономахового колена, Петр Дурново воспитывался иначе, чем Вячеслав Константинович фон Плеве. Если тот фактом вознесения своего рода был обязан умелости остзейских предков, которые были званы и ценили коих за тщательную исполнительность, то Дурново высоко ощущал свою исключительность — первый Романов целовал крест на служение старым, именитым боярам, то есть, в частности, им, Дурново.

Окончив Морское училище, которое давало образование широкое, петровское, плавая гардемарином по океанам долгие четыре года, юный Дурново имел достаточно времени и книг, чтобы выстроить свою концепцию власти. Он относился к этой своей концепции, как к абсолюту, истине в последней инстанции.

В своих построениях гардемарин Дурново исходил из того, что дух России времен Калиты, когда каждый князь тщился построить государство из своего удела, зиждился на позиции ложной: князья считали, что княжество для них существует, а не они для княжества. Широта конечно же в этом была и определенного рода богемистая лихость: «Хозяин — для дома, а не дом для хозяина»! Историческое развитие, однако, восстало против этой преемственности византийских, если даже не вавилонских, традиций. Поскольку предки Дурново призвали на царство Романовых, поскольку они созвали Земский Собор, признавший новую династию, как символ объединенной России, то именно тогда и утвердился постулат: «Царь — это идея русской власти, смысл ее государственного устройства».

После того как Дурново со своим фрегатом отстоял в Лондоне три месяца, горделиво думал: «Наше самодержавие куда как более демократично, чем британское; у них лишь писаки побойчее, изящней смогли объяснить, что к чему, а наши этой легкости не учены, наши во всем высший смысл ищут».

Он думал так оттого, что, поработав в Британском музее, побеседовав с британскими знакомцами такого же, как и он, уровня, спокойно уверовал в отправные, основополагающие данности: смысл власти в том заключен, чтобы управлять подданными. «Самодержавие» — вздор, доромановские штучки, леность удельных князьков! «Само» ничего не дается, все нужно брать, организовывать, охранять, всем надо править, все должно устремлять, всех благодарить, карать, миловать, а все это немыслимо без того, чтобы предвидеть, а один предвидеть — хоть семи пядей во лбу — не может: штаб нужен, потребны новые разумовские, меншиковы, шафировы, волынские, минихи, ястржембские».

Дурново понял, что власть, коли только не полностью бездействует, так или иначе свое предназначение исполняет, невзирая на качественность тех или иных поворотов, смен курсов, обычных благоглупостей и редких озарений. Поскольку самодержавие — есть идея власти, то полномочия — на самом-то деле — и определяют смысл государства. А полномочия даны для того, чтобы управлять. В чем смысл управления? В том, чтобы ко времени указать и постоянно взыскивать исполненное. Умный управитель обязан отделить себя от тех, кто исполняет; всякое приходится в государстве исполнять, от иного-то и в бане не отмоешься, иное деяние похуже тавра.

Дурново считал, что основоположившее романовскую Россию есть обязанность приближенных не только высказывать свою точку зрения, но и отстаивать ее; давать советы — легко, это вроде бы со стороны; нет, коли ты рожден править, беречь то, что тебе досталось, — изволь не советы давать, а действовать, сильною рукою действовать; памятуя о прошлом, надобно стремиться в будущее, ибо только такого рода устремленность гарантирует силу твою и твоих потомков, а человек жив думою о детях, не о себе.

«Господи, — вздохнул Дурново, устраиваясь поудобнее в экипаже — ехал в Царское Село, решил не на паровозе, а на дутиках, времени, слава богу, хватало, — но ведь я в безвоздушном пространстве. Я так один думаю. Фредерикс? Ему сто лет. Члены Государственного Совета? Из них песок сыплется, они не способны к решениям, им и думать-то лень. Они, верно, об одном лишь и мечтают: „Дали б дожить свое, после нас — хоть потоп!“ Вокруг государя тупицы, грамоте не учены, плохих кровей, от юрких взятки берут. Неужели погибла Россия? »

И пожалуй, впервые после того, как сел в кабинет убиенного министра, Дурново признался себе в том, что дело — проиграно, что стропила хрустнули, дом рушится и спасения ждать неоткуда. Он, впрочем, видел выход: наступила новая эпоха, век машинной техники; родилась идеология, настроенная на нужды коллектива работающих; на смену лампе-«молнии» пришло электричество, экипажи уступают место авто; земли стало мало — начинают баловать с летательными аппаратами.

Дурново снова вспомнил министра двора Фредерикса: старик рожден в 1838 году, когда еще Лермонтов был жив, когда Некрасов еще только грамоте учился, а Репина и не было вовсе; «Господи, — говаривал он в кругу близких, — какое же было раньше счастье: ни дымов фабричных, ни лязга конок — спокойствие было и разумная постепенность».