Это было ему тем удобнее, что за это время он близко сошелся с вышеупомянутым Соломоновым, состоявшим членом нашей группы. Вскоре (в октябре восемьдесят шестого года) арестовали меня. Когда сейчас же после ареста я имел продолжительный разговор с начальником охраны Бердяевым, разговор, впрочем, односторонний,, так как Бердяев много болтал, а я ограничивался короткими репликами, из слов Бердяева я убедился, что около нас где-то имелся провокатор, очевидно стоявший вне организаций, так как знал только слишком внешние подробности. Но мысль моя была очень далека от Зубатова…
После нашего ареста дела Зубатова пошли очень успешно. Через Соломонова он стал довольно близко к остатку тогдашней народовольческой организации: сумел выудить таких крупных для того времени нелегальных, как Богораз, Виктор Данилов, Коган.. Использовавши совершенно Соломонова и опасаясь, что дальнейшие сношения с ним могут слишком явно обрисовать источник постоянных арестов, Зубатов отдал в руки полиции и Соломонова, но предварительно он счел нужным разыграть целую комедию. Он назначил Соломонову свидание в каком-то глухом месте, кажется,, на кладбище, заявив ему, что должен уехать по какому-то очень, опасному поручению, трогательно распростился с ним и даже пожелал счастливого пути.
Когда Соломонов вернулся домой, там его ждала уже полиция….
Слухи о том, что Зубатов — провокатор, появились уже в начале 1887 года. По крайней мере, мне были переданы в начале этого года в тюрьму очень определенные указания, исходившие от слишком серьезного человека, чтобы можно было этому не верить. Однако когда мы передавали об этом на волю, молодежь отвечала нам, что мы — сумасшедшие, если можем верить такому слуху. Кажется, что Зубатов еще до 1889 года продолжал свою провокаторскую деятельность и только тогда официально выступил в качестве помощника начальника охранки».
Зубатов черновик Гоца сжег; агентов, доставших эти бумаги, загнал, как посвященных, в Якутию на вечное поселение, приписав им «казнокрадство и двурушничество»; приказал усилить контроль за ввозом революционной литературы; провел несколько успешных ликвидаций, но ничто не приносило ему успокоения — слово пострашнее динамита: там шнур прогорел, бабахнуло — и конец! А здесь жди и жди, каждый миг жди…
Именно тогда Зубатов снова повернул на девяносто градусов — отыскал священника Георгия Гапона, побеседовав с ним, подсказал, куда целить в будущем, себя затемнил, дав понять: «Я не так прост, как кажется, я не обычный жандарм, я свою линию веду».
Такие же беседы провел с бундовкой Вильбушевич и одесским бундовским анархистом Шаевичем.
Лгать приходилось всем: директору Департамента Лопухину, министру Плеве, а более всего — себе самому.
… Выслушав сообщение о беспорядках, поднятых артельными в Оршанском депо, и об остановке поезда, следовавшего в Берлин (иначе б не сообщили), Зубатов вызвал к себе помощника и, досадуя на происшедшее, сказал:
— Ротмистр, как же там, в Орше, а?!
— Сергей Васильевич, я уже отправил туда поручика Леонтовича.
— Да при чем тут Леонтович?! Что он может, этот Леонтович?! Он может с агентурою в кабаках водку жрать! А здесь надобно говорить с хозяевами, объяснять им, что нельзя зазря сердить людей. Пообещали бы, право слово… Что от них — убудет?
— Сергей Васильевич, я это выяснил «по юзу»: они обещали. Добром обещали.
— Значит, плохо обещали. Неубедительно.
Ротмистр позволил себе улыбнуться:
— Артельные слишком убедительно просили.
Зубатов рассерженно бросил перо на стол, проследив глазом — не капнут ли чернила на красное сукно. Не капнуло, обошлось, слава богу: полковник не переносил, если неопрятность в чем-то, а особенно — за рабочим местом.
— К людям, — сказал он, — ко всей массе фабричных и заводских надо относиться как к одному агенту: норовистому, самолюбивому, да к тому же сотрудничающему без оплаты, по чистому национальному энтузиазму. А тут — руки заламывают. А рабочий этот, как выяснилось, верующий. Портрет государя в бараке держал. Сами же от себя отталкиваем, право слово. А потом — сажай, готовь поле для социалистической обработки…
— Прикажете заготовить рескрипт о наказании виновного жандармского офицера?
Зубатов вздохнул горестно и спросил — не ротмистра — себя:
— А кто тогда служить станет, коли мы своих будем наказывать? Затребуйте объяснение. И укажите, что ласкою надо, ласкою и уговором… Срочно разыщите отца Гапона или в Одессе — Шаевича, пусть им выдадут денег — отправьте в Оршу, чтобы открыли истинных зачинщиков, а темных артельных успокоили…
13
Чиновник IV класса по европейскому департаменту министерства иностранных дел Гавриил Григорьевич Хрисантов устраивал по субботним дням каждого третьего месяца обеды, на которые были званы, помимо послов Черногории и Бельгии, давние друзья дома: присяжные поверенные, литераторы, финансисты, доктора медицины и университетская профессура.
К столу, помимо пельменей, давали желтую, с жиринкой, белугу и, на любителей, ветчину по-кучерски. Водку в этом доме чистой не пили: супруга Гавриила Григорьевича, урожденная Грузенштадт, Анна Ивановна настаивала на зверобое из Привислинского края и на весеннем испанском чесноке, который обычно присылал в подарок мадридский консул Хорхе де ля Пенья.
Александр Федорович Веженский, как обычно, занимал за столом место под номером «7», ибо, уверял он дам, это число приносит счастье. Соседом его под номером «6» был профессор истории Вержблов, с ним он знаком был с тех пор, как слушал его курс в университете, а справа под номером «8» был усажен генерального штаба полковник Половский, военный агент России в Кабуле.
После второй рюмки шум за столом сделался всеобщим, и можно было начинать разговор по интересам, ибо для чего ж, как не для этого, устраивались обеды?!
Вержблов яростно уплетал пельмени, в разговор вступать упрямо не хотел, сверлил глазами бельгийского посла, который продолжал свое обычное малоевропейское прожектерство, лениво трогая серебряной вилкой белугу.
— Единство Франции и России, подкрепленное союзом с Альбионом, — вот гарантия на пути прусских амбиций, — говорил он, словно бы повторяя заученное раз и навсегда. — Меня не может не удивлять определенная пассивность наших министерств в том давлении на общественное мнение, которое мы могли бы оказать, но не оказываем, оглядываемся на традиции, осторожничаем, с этим вместе теряем веру в возможность гуманистического сотрудничества, не задумываясь, как тяжко станет последующему поколению веру эту обрести вновь, тогда как сейчас, стоит лишь протянуть руки, — и мы вместе, в тесном союзе духовного братства и делового интереса…
Вержблов оторвался от пельменей на одно лишь мгновение, чтобы тихо спросить Веженского:
— Вы что-нибудь поняли, Александр Федорович?
— Все понял, — ответил Веженский, — чего ж тут не понять? Он для дипломата слишком даже, я бы заметил, откровенно говорит.
— Растолкуйте, бога ради!
— И впрямь не понимаете, профессор? — улыбнулся Веженский. — Или хотите меня дураком поглядеть?
— Да что вы, Александр Федорович, окститесь!
— Славянофилов наших он клюет. Талантливые люди, а кричат об «особости», мешают выходу России к европейскому содружеству, в котором
— говоря серьезно — только и можно проявить свою, русскую, талантливую и широкую сущность: с кайзером не докажешь, он славянством «гребует», как в деревне бабки говорят.
— Неужели очевидное, всем ясное надо так драпировать словесно? — удивился Вержблов.
— Он — посол, ему могут «вмешательство» вменить, а это дипломату не смыть, это ему, как тавро коню, — навечно. За нашими славянофилами стоят силы серьезные, большие силы. Аксаков — умница, талант в литературе — считал, что он на политику влияет… Заблуждение. Его сделали рупором своих интересов те, кто по-современному, по-капиталистическому не может, а старое полиция охраняет, старое — всегда надежно.
— В поддых, — буркнул Вержблов и снова принялся уплетать и сверлить, сверлить и уплетать.
Веженский обернулся к другому своему соседу — военному агенту Половскому — и сказал:
— Вы, военные, слава богу, мыслите более определенно.
— Нам, увы, мыслить не дают. Нам лишь болтать позволяют.
— Ну уж армия не может пожаловаться на равнодушие со стороны двора, полковник!
— Это нет, — сразу же согласился Половский. — Тут вы беспременно правы. Двор к нам уж так неравнодушен, так неравнодушен, прямо-таки душит в своих объятиях. Грибоедова вспоминаю часто, — он сделал глоток, поморщился. — И барский гнев, и барская любовь…
— Это когда мир, — согласился Веженский, — тогда, вы правы, армия подобна модистке: ею любуются, о ней говорят, ее разыгрывают. Армия всесильна в действии — тогда ей не советуют и все ее просьбы выполняют.