Выбрать главу

Дзержинский снова попросил:

— Ванда, не кричи. Я убежал из ссылки, меня ищут…

— Ты вот убежал! Деньги, значит, есть, чтоб бежать! А Янек не убежит! Янек там сдохнет, в шахте!

Простыня за спиной Дзержинского дрогнула, проскользнул Вацлав, металлист из Мокотова, тихо и зло сказал женщине:

— А ну, помолчи!

Ванда уронила голову на руки, заплакала.

— Пойдем, Астроном, — сказал Вацлав. — На бабьи крики обращать внимание — сердца не хватит. Пошли…

— Погоди.

— Нельзя годить, — шепнул Вацлав, — вчера жандарм приходил, об тебе пытал — не появлялся ли.

— Сейчас, Вацлав, сейчас пойдем, — Дзержинский достал деньги Николаева, отделил половину, оставил купюру на столике, тронул Ванду за плечо. — Пожалуйста, вот тут немного…

Ванда нашла его пальцы, положила на них свою мужскую огрубевшую руку, головы не подняла, только спина тряслась, и видно было, какая тоненькая у нее шея — словно у птенца, когда он только-только из яйца вылупился.

— Мы им собираем сколько можем, — как бы оправдываясь, сказал Вацлав. — Ты не думай… Пошли, Астроном, не ровен час, снова супостат нагрянет.

Ванда шепнула сыну, по-прежнему не поднимая головы со стола:

— Поцелуй дяде руку, Яцек, мы теперь не умрем.

Мальчик потянулся к пальцам Дзержинского. Тот поднял его на руки, прижал к себе, стал целовать сухое лицо быстрыми материнскими поцелуями, а Яцек тронул его слезы мизинцем, и подобие улыбки промелькнуло в глазах.

— Дождик, — сказал он, — кап-кап…

… Винценты Матушевский глянул в незаметную дырочку, специально оборудованную в двери членом мокотовского кружка «Франтой», столяром-краснодеревщиком, стремительно снял цепочку, открыл замок; Дзержинский темной тенью проскочил в маленькую прихожую конспиративной квартиры; друзья молча и сильно обнялись, постояли так мгновение, потом, словно намагниченные, отринулись друг от друга, прошли в дальнюю, без окон, комнату.

Матушевский прибавил света в большой керосиновой лампе:

— Кащей бессмертный. С легкими плохо?

— Не очень… За домом, где остановилась Альдона, смотрят.

— Мы знаем.

— Мне бы хотелось повидать ее. В Вильне я опасался потащить за собой филеров… Здесь я надеюсь на организацию… Мне бы очень хотелось увидеть Альдону — она ведь специально приехала… Филеры стоят круглосуточно?

— От трех ночи до пяти их нет — полагаются на дворника. Хорошо, мы попробуем это устроить. Вот деньги, Юзеф, от Главного правления партии; товарищи считают, что тебе необходимо сразу же уйти за границу.

— Я бежал не для того, чтобы уходить за границу, а потому, что чувствовал надобность в работниках здесь, в крае.

— За границей товарищи не сидят без дела.

— Где Уншлихт?

— В тюрьме, — ответил Матушевский.

— Трусевич?

— В тюрьме.

— Тлустый?

— В Берлине, у Розы.

— Иван?

— На каторге.

— Игнацы?

— В Сибири.

— Абрам?

— На каторге.

— Мария?

— В тюрьме.

— Казимеж?

— В Сибири.

— Что ж, значит — все разгромлено?

— Нет, организация работает, Феликс, и работает хорошо, отменно, сказал бы я. Людей, правда, мало…

— Типографии нет?

— «Птаха» обещает помочь.

— «Птаха»? Кто это? Гуровская?

— Да.

— Комитеты в Лодзи?

— Работают. Там очень трудно, многих взяли, но товарищи работают.

— В Домброве?

— Были аресты…

— Ванда?

— Ее взяли…

— Эдвард?

— Арестован.

— Зигмунд?

— Арестован…

— Как же мне уезжать, Винценты? Как?! Я могу работать!

— Антек Росол тоже мог работать…

Дзержинский приблизился к Матушевскому; глаза, как во время стачки артельных в Орше, сузились, потемнели:

— Мог? Что ты имеешь в виду? Почему — «мог»?

Матушевский не ответил. Дзержинский все понял, вспомнил прошлое лето, Варшавскую тюрьму и тот день, когда их выстроили на втором этаже, пересчитали, перед тем как вывести на прогулку, а дверь камеры, где сидел восемнадцатилетний Антек, сын того Яна Росола, что томился в ссылке, заперли ржавым, тягучим ключом.

«Почему Росол лишен прогулки? » — спросил тогда Дзержинский, а надзиратель ответил ему, позевывая: «Больной — шатается, что с похмелюги». — «Откройте дверь его камеры», — сказал Дзержинский.

Надзиратель хотел было погнать арестанта в строй — он имел на это право, но сквозь похмельную пелену вчерашнего дня разглядел жесткий, настойчивый взгляд Дзержинского.

— Идите, — сказал надзиратель, отпирая ключом дверь, — только я правду говорю: не может он гулять.

Дзержинский вошел в комнату, а Антек потянулся к нему — худенький, ссохшийся; на придвинутом табурете чернильница-невыливайка, тетрадки для арифметики и чистописания, в тетрадках — слова красивые, старательные.

— Вот, занимаюсь самообразованием, Астроном, — сказал Антек, — когда выйду, пригодится для агитработы…

— Очень красиво пишешь. Почти так же красиво, как рисуешь. Неужели сам осилил каллиграфию?

— Один товарищ из ППС показал заглавные, а остальное сам. Дзержинский пролистал тетрадку:

— Замечательно, Антек, просто замечательно… Гулять пойдем?

— Я не могу, Астроном.

— Они уже знают мое настоящее имя, Антек, они знают.

— Все равно ты для меня всегда будешь Астрономом.

— Почему ты не можешь гулять, Антек?

— Я падаю, если встаю. Меня и на парашу носят.

— Как носят?

— Как? — улыбнулся Антек. — А очень просто. На руках.

— Слушай, ты играл в казаков-коняшек?

— Конечно, играл.

— Садись ко мне на спину.

— Что ты, Астроном… Это ж смешно будет и жалко. Жандармы смеяться над нами станут, мы повод дадим.

— Смеется тот, кто смеется последним, Антек, пусть себе; много жестокого смеха — больше слез горьких будет. Как это — «равное равному воздается»?

— Ты, если очень сердит, говоришь, словно ксендз, — красиво. Отчего так?

— Не замечал. — Дзержинский заставил себя улыбнуться. — Учту на будущее. Поднимайся.

— Астроном, ты ж сам больной…

— Давай поборемся? — улыбнулся Дзержинский. — Кто кого? Хочешь?

Антек поднялся с койки, его качнуло, Дзержинский поддержал его, потом осторожно, словно ребенка, взял на руки, почувствовал, как в глазах вспыхнули тугие, быстрые, зеленые круги, набрал в грудь побольше воздуха и вышел в коридор.

Надзиратель несколько раз покашлял, соображая, как быть, а потом, видимо, для самого себя неожиданно, сказал:

— Дзержинский с Росолом, пожалуйте первыми…

Земля тогда качалась, как море; булыжники, обрамленные травкой, делались большими, черными, а не бесцветно-серыми, потому что в висках билась кровь, и в глазах она тоже билась, и порой сине-зеленые круги становились мишенью, в центре которой была кроваво-красная точка, а маленький, чахоточный Антек радостно говорил что-то, и Дзержинский обязан был так же отвечать ему, иначе не согласится мальчик выходить на прогулки, посовестится пропагандист Росол, не позволит выносить себя на руках.

— Ты устал, Астроном. Пойдем назад, я уж надышался, клянусь честью, так надышался…

— Я не устал, Антек, с чего ты взял, что я устал? Я дышу глубоко, чтобы прочистить легкие, а ты поменьше говори и поглубже вдыхай. Я сейчас тебя посажу на солнышко, под деревом, и ты будешь загорать, силы восстанавливать свои…

— Ах, как мечтаю я деревья увидеть, траву, речушку в камышах, Астроном! Как мечтается мне в ночное пойти, конский запах ощутить, тихое ржание в тишине. Ты любишь коней? Хотя коней нельзя не любить, они такие добрые, они добрее собак.

… Дзержинский поднялся с маленькой, свежеструганой скамеечки, когда сквозь длинную, безбрежную шеренгу кладбищенских крестов увидал Альдону и Матушевского.

Альдона заметила брата, как только он поднялся со скамейки, бросилась к нему, обняла, прижала к себе, и он испытал забытое сыновнее чувство, которое позволяет слабую считать самой сильной, ту, которая ото всех может защитить, прикрыть хрупкими своими плечами от горя и обид, в которой нет страха — когда дитя защищают, разве о себе думают?!

… Месяц в рассветном небе таял быстро, и казался он радужным, растекшимся, и Альдона осторожно притронулась к глазам Феликса такими же, как у него, тонкими пальцами, и они опустились на скамейку возле могилки, где хотели похоронить Антона Росола (мать не дала, забрала тело сына в Ковно), и молчали, потому что, когда есть что сказать, — слов сразу не сыщешь.

Почувствовав, что Альдона сейчас снова заплачет, потому что слишком быстро бегали глаза сестры по его лбу, по запавшим щекам, по ранней паутине морщинок в уголках сильного, красивого рта, Дзержинский обнял ее.