Когда прорывался сквозь свирепые полицейские запреты отчаянный вопрос: «Отчего же так? почему по-разному живем? до каких пор? кто повинен? » — ответ был готов заранее, отпечатан, размножен, вызубрен: «Виноваты социалисты, жиды, полячишки, смутьяны и прочие книжники». Однако поскольку повторялось это изо дня в день на протяжении многих десятилетий, а пропасть между власть имущими и угнетаемыми росла угрожающе, несмотря на аресты социалистов, ссылки «книжников и смутьянов», несмотря на ограничительные национальные цензы, народ постепенно переставал верить в спасительные слова официальных разъяснений. Люди искали правды, люди требовали, чтобы им объяснили истинную причину, которая рвала общество на сотни богатых и миллионы нищих.
Ленин (о нем и его партии вообще не поминали — не то что письменно, даже в разговоре запрещалось) напечатал в «Искре» «Письмо к земцам». «Приводим полностью гектографированное письмо к земским деятелям, которое ходило по рукам… — писал Ленин: — „… Длинный ряд печальных и возмутительных фактов, молчаливыми свидетелями которых мы были за последнее время, мрачной тучей тяготеет над общественной совестью, и перед каждым интеллигентным человеком ребром ставится роковой вопрос: возможно ли далее политически бездействовать и пассивно участвовать в прогрессирующем обнищании и развращении родины! Хронические неурожаи и непосильное податное бремя в вида выкупных платежей и неокладных сборов буквально разорили народ, вырождая его физически. Фактическое же лишение крестьянства всякого признака самоуправления, мелочная опека официальных и добровольных представителей „твердой власти“ и искусственная умственная голодовка, в которой держат народ непрошеные блюстители „самобытных и законных начал“, ослабляют его духовную мощь, его самодеятельность и энергию. Производительные силы страны нагло расхищаются отечественными и иноземными деятелями при милостивом содействии играющих судьбами родины авантюристов. Тщетно „благодетельное правительство“ рядом одно другому противоречащих и наскоро придуманных мероприятий силится заменить живую и планомерную борьбу экономических групп страны. Попечительное „содействие“ и „усмотрение“ бессильны перед зловещими предтечами хозяйственного и финансового банкротства России: земледельческим, промышленным и денежным кризисами — блестящими результатами политики случая и авантюры. Печать задушена и лишена возможности пролить свет хотя бы на часть преступлений, ежечасно совершаемых защитниками порядка над свободой и честью русских граждан. Один произвол, бессмысленный и жестокий, властно возвышает свой голос и царит на всем необъятном пространстве разоренной, униженном и оскорбленной родной земли, не встречая нигде должного отпора… “ Это очень поучительное письмо, — заключал Ленин. — Оно показывает, как даже людей, мало способных к борьбе и всего более поглощенных мелкой практической работой, сама жизнь заставляет выступать против самодержавного правительства… Мы не знаем пока, какой успех имело воззвание старых земцев, но почин их кажется нам во всяком случае заслуживающим полной поддержки… Пошлем же привет новым протестантам, — а следовательно, и новым нашим союзникам. Поможем им. Вы видите: они бедны; они выступают только с маленьким листком, изданным хуже рабочих и студенческих листков. Мы богаты. Опубликуем его печатно. Огласим новую пощечину царям-Обмановым. Эта пощечина тем интереснее, чем „солиднее“ люди, ее дающие. Вы видите: они слабы; у них так мало связей в народе, что их письмо ходит по рукам, точно и в самом деле копия с частного письма. Мы — сильны, мы можем и должны пустить это письмо „в народ“ и прежде всего в среду пролетариата, готового к борьбе и начавшего уже борьбу за свободу всего народа. Вы видите: они робки… Покажем же им пример борьбы… Будемте читать рабочим на кружковых собраниях о земстве и его отношении к правительству, будемте пускать листки по поводу земских протестов, будем готовиться к тому, чтобы на всякое поругание сколько-нибудь честной земщины царским правительством пролетариат мог ответить демонстрациями против помпадуров-губернаторов, башибузуков-жандармов, и иезуитов-цензоров. Партия пролетариата должна научиться преследовать и травить всякого слугу самодержавия за всякое насилие и бесчинство против какого бы то ни было общественного слоя, какой бы то ни было нации или расы».
Слова ленинской правды, подобно семенам, падали в почву, подготовленную всем строем русской жизни, зажатой царской бюрократией, тупой, необразованной, а потому всего страшившейся; обманываемой пьяными попами; «обложенной» со всех сторон «патриотами черной сотни», для которых был лишь один идеал — «то, что раньше»; будущего страшились, опять-таки из-за темноты своей, а ведь где не думают о будущем — там предают не только настоящее, но и древность отдают в заклад, ту самую, которую представляют неким идеалом… Но разве прошлое может быть идеалом будущего, разве возможно жить по «отсчету наоборот»?!
Чего, казалось бы, проще: отдай, государь-батюшка, стареньким предводителям дворянств малую возможность влиять на малое же, но с соблюдением милых их либеральным сердцам французских «штучек» — чтоб можно было и собраться, и покритиковать, и попикироваться, чтоб можно было дать интервью, пожурить «нижние этажи» власти, намекнуть на этажи верхние, но таким намеком, который будет понятен лишь своим же, владеющим, чтобы, одним словом, в противовес бюрократической машине организовался некий парламентский механизм, где можно было бы обсуждать и вносить предложения, как посовременнее сохранять привычное, капельку его модернизуя, не замахиваясь, спаси господь, на устои «самодержавия, православия и народности».
Чего, казалось бы, проще: отдай, царь-батюшка, либеральничающим промышленникам и финансистам хоть малую толику влияния на дело, позволь им самим решать, где, как и почем строить, держи их подле себя в качестве совещательного совета, чтобы к их слову прислушивался и министр финансов, и министр иностранных дел — они ж чиновники, они могут лишь проводить, а эти-то денежки вкладывают, свои, кровные, а ты поди сумей их выжать, сумей подмазать губернатора, облапошить министра, обвести управляющего Департаментом, подкатиться к члену государственного совета, повалить конкурента, сунуть прессе, а при этом еще с рабочими управляться, держать в ежовых рукавицах, выплачивая им тысячную долю того, что они своим трудом отчуждают в бронированные сейфы банков.
Нет, не отдавал государь ничего тем, кто мог бы удержать по-новому.
Чем объяснить это? Инерцией страха? Неумением приспосабливаться к развитию? Ленью? Желанием сохранить все так, как было раньше? Но раньше-то не было рабочего класса! Раньше не было лабораторий и университетов, где затевали темное всякие там Лебедевы, Тимирязевы, Павловы, Бахи, Мечниковы, Менделеевы, Сеченовы, Циолковские (этот хоть, блаженный, уехал в Калугу, в глушь — там пусть себе крылья строит, там — не страшно). Не было раньше той сцепленности — рабочие руки и поиск ученых, а ведь именно такого рода надежная сцепленность гарантировала более или менее стабильное государственное могущество — до тех пор, естественно, пока законы развивающегося капитала не сталкивали интересы Ротшильдов, Круппов, Морганов и Рябушинских в кровавую бойню.
Видимо, Николай II не то чтобы не хотел понять всего этого, — он не мог этого понять, поскольку образование получил келейное, домашнее; языкам был учен, латынь читал, но был лишен знания общественного, широкого, а потому балансировал между разностями мнений, полагая, что высшее призвание самодержца в том и заключается, чтобы балансом разностей сохранять существующее. Впрочем, получи он университетское образование, самое что ни на есть широкое, и в том, пожалуй, случае он бы все делал, дабы сохранить привычное; куда ни крути — самый богатый человек империи, ему все позволено, как же эдакого не держаться, как же не опасаться, что отберут?!
Старались всеми силами сохранить, законсервировать сельскую общину, полагая, будто ее замкнутость обережет крестьян от «зловредных влияний», не желая понять, что новый век, со всеми его техническими новшествами, окажется сильнее того уклада, где сообща голодали, сообща гнули спину на помещика, помирали только поврозь; общим было горе — счастья не было.
Пытались делать ставку на то основополагавшее общину, что превращало ее в замкнутый цикл — «решим кругом», «посидим рядком, поговорим ладком», «не надо сор из избы выносить»; эти горькие пословицы, возраст которых исчислялся столетиями, давали бюрократии надежду на старость, на тех, кто помнил, как пороли крепостных, кто страх всосал с молоком матери, кто боялся окрика и внушал детям: «Тише надо жить, тише, не высовываться».
Община надежно сохраняла Россию от вторжения капиталистического, прогрессивного по сравнению с ней, земледелия. Но при этом, охраняя свою самость, русская община лишила крестьянина, да и не только его, тех общественных качеств, которые были присущи всем последовавшим за общинным землепользованием формациям. Не было в России истинного феодализма, не было, значит, и рыцарства, то есть гипертрофированного чувства собственной значимости. Не было классического капитализма; не было, таким образом, законов, ибо капиталист на закон — дока, он под ним, под законом, с мужика и рабочего шкуру сдирает и пять потов гонит ради своей прибыли. Но — по закону же! По закону, утвержденному парламентами, рейхстагами, палатами депутатов, конгрессами и сенатами! Миновал Россию, ее хозяйственный уклад, империализм — то есть кровавая инициатива, переходящая в преступление, но, тем не менее, и преступления-то были инициативные, напирающие, резкие!