— наиболее опасный, упрямый и озлобленный, — сосредоточивая работу на интеллигенции, которая является переносчиком социалистической агитации, облекая ее в форму, доступную широким кругам населения, и, в-третьих, я подхожу сейчас к тому, чтобы внести разлад в среду либеральной интеллигенции, обратив их честолюбивые амбиции на борьбу друг с другом, но не с Престолом. Не могу не высказать при этом опасения, что некоторые господа (особенно директор Департамента полиции А. А. Лопухин), узнав о проводимой мною работе, могут воспротивиться весьма решительно, указуя на то, что мы «провоцируем» развитие смуты, предоставляя в ее распоряжение типографию, бумагу, людей для распространения печатных изданий, а также привлекая тех, кто занимается написанием возмутительных сочинений. Могу ли я заручиться Вашим высоким согласием на то, чтобы проводимую работу держать в совершенном секрете, хотя бы до той поры, пока не будут собраны первые результаты, подтверждающие правоту такого рода замысла? Я опасаюсь, что ежели заранее сказать о том, что типография — наша; люди, стоящие во главе ее, — сотрудники отделения охраны, то сразу же возникнет ситуация, которая может нанести непоправимый ущерб секретности, а это, в свою очередь, может дойти до социалистов, и тогда все мероприятие будет загублено в зародыше. Мне кажется, что социал-демократия сейчас ищет новые пути борьбы с Охраной, страшась проникновения в свои ряды наших сотрудников. Некоторые чрезмерно доверчивые, хоть и весьма многоопытные чиновники, которые отдали годы жизни работе в заграничной агентуре и поэтому отстранились от наших условий, сейчас могут оказаться «на крючке» у революционеров, кои, как мне сдается, намерены предпринимать «встречные операции» по внедрению в Охрану своих особо доверенных лиц. При этом осмелюсь обратиться к Вам еще с одною просьбою: рептильный фонд, выделенный на работу с секретными сотрудниками Охраны, а также с официальной прессою, никак не может позволить мне выдавать нужным людям для важных мероприятий необходимые ссуды. Поэтому, коли Ваше Высокопревосходительство сочтет разумным продолжать начатую мною работу, покорнейше просил бы переговорить с известными Вам лицами о выделении дополнительных средств. Заранее благодарный. Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга полковник Е. В. Отдельного корпуса жандармов В. Шевяков».
(Поскольку документ этот Шевяков составлял три дня, ибо приходилось переписывать по нескольку раз — с грамотой у Владимира Ивановича было не ахти как, а помощникам такое не доверишь, самому надобно, — Глазов с черновичком познакомился, случайно познакомился, но выводы сделал не случайные: Шевяков идет в гору, если нашел через председателя «Союза Михаила Архангела» Егора Саввича Храмова ход к самому Трепову, петербургскому хозяину, который к Государю в любое время суток может явиться без положенной по протоколу предварительной записи.)
… Финансовый инспектор краковского муниципалитета на этот раз поглядел на пана Норовского спокойно, с улыбкой, понимая, что сейчас старик станет просить его, взывать к сердцу, обещать, унижать себя, а это для маленького человечка сладко, оттого как на этом-то именно он начинает ощущать свою нужность и значимость.
— Хорошо, что пришли без напоминания, — сказал чиновник, — а то бы завтра мы отправили к вам команду — ломать стены.
Указание было ему передано уже неделю назад, об этом позаботился лейтенант Зирах, державший дело Доманского под постоянным контролем: сумму в полторы тысячи марок, которую старик должен был уплатить, именно он назвал, зная, что такие деньги революционерам долго надо собирать, да и то вряд ли все целиком найдут.
Норовский садиться на указанный ему стул не стал, вытащил из кармана бумажник и молча отсчитал полторы тысячи.
— Вот, пожалуйста, — сказал он, с трудом сдерживая торжество, — здесь та сумма, о которой вы говорили.
Чиновник почувствовал себя маленьким-маленьким, растерялся, но деньги начал пересчитывать, почтительно прикасаясь быстрыми пальцами к большим, хрустящим купюрам (спасибо Кириллу Прокопьевичу Николаеву — дал новенькими, престижными).
— Владимир Карлович, — сказал Глазов, встретившись с Ноттеном на конспиративной квартире, которую снимал на окраине Варшавы, в большом барском доме, ныне запущенном, кроме тех комнат, которые оборудовал под свое бюро, — я к вам с идеей, потому и решил вытащить вас в свою берлогу, подальше от чужих глаз…
Ноттен смотрел на Глазова со странным чувством, в котором переплелись интерес, недоверие и ожидание: действительно, после того разговора в охране, когда его выпустили, жандармы ни разу не беспокоили, типография Гуровской чудом работала, а сам он — особенно в кругах молодежи — стал широко известен благодаря тем рассказам, которые публиковал по-польски, без цензорского, маленького, ко всемогущественного штампика.
— Чай будем пить? — предложил Глазов. — Или позволим себе по рюмке джина? У меня отменный джин есть.
— Давайте джина.
— Англичане его разбавляют лимонным соком и льдом. Увы, ни того, ни другого у меня нет — скифы, вдали от комфорта выросли, ничего не поделаешь.
— Если бы только этим ограничивались наши заботы — беда невелика, можно перетерпеть.
— Ваше здоровье!
— И вы не болейте, — аккуратно пошутил Ноттен.
Глазов задышал лимончиком, обваляв его в сахарной пудре, легко поднялся, сразу поймешь — из кавалеристов; пружинисто походил по комнате, потер сильными холеными пальцами лицо, остановился напротив Ноттена и спросил:
— Владимир Карлович, вопрос я вам ставлю умозрительный и совершенно не обязывающий вас к ответу: бремя славы — сладко?
— Какую славу вы имеете в виду?
— Слава — категория однозначная. Ежели хотите конкретики — извольте: ваша.
— Во-первых, я ее не очень-то и ощущаю, а во-вторых, слава — мнение мое умозрительно — должна налагать громадную меру ответственности на человека. Иначе он мотыльком пропорхнет по первым успехам и следа по себе не оставит. Какая же слава, если бесследно?
— Ответ евангельский, Владимир Карлович. Я так высоко не глядел. Разумно, в общем-то: единственно, что дарует человецем бессмертие — это память, как ни крути.
— И я об том же…
— Ну и отменно, что поняли друг друга. Но я бы хотел от памяти возвратиться к ответственности. Вы великолепно сказали: слава — это мера ответственности.
Глазов присел напротив Ноттена, разлил еще по одной, посмотрел рюмку с джином на свет и вдруг спросил:
— Предательство — что за категория? Однозначная или можно варьировать?
— Варьировать нельзя.
— А Гоголь? Он ведь варьировал с Андрием, сыном Тараса…
— Я знаю свой потолок: что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
— Если бы я открыл вам имя человека, близкого к головке, к руководству польских социал-демократов, который в то же самое время работает на Шевякова, — как бы вы к этому отнеслись?
— Разоблачил бы.
— Каким образом?
— Пока еще вы не арестовали типографию, где я работаю… Выпущу листовку…
— Понятно, — задумчиво произнес Глазов и джин свой выпил. — А что, если я назову вам такое имя, которое опрокинет вас, поразит и сомнет?
Ноттен приблизился к Глазову, близоруко заглядывая ему в глаза:
— Кого вы имеете в виду?
— Сначала вы должны дать честное слово, что не станете ничего предпринимать, не посоветовавшись со мною предварительно.
— Дал.
— Хорошо. Допустим, я скажу вам, что Елена Казимировна работает с Шевяковым. Допустим, повторяю я. Как бы вы отнеслись к такого рода известию?
Ноттен отодвинул рюмку:
— Сослагательность в таком вопросе невозможна.
— Ну, хорошо, я говорю вам, что Гуровская — агент Шевякова.
— Ее я не стану разоблачать, — после долгого молчания ответил Ноттен.
— Я понимаю. Вы многим ей обязаны, вы ей обязаны всем, говоря точнее…
— Ее я пристрелю, если она агент Шевякова, — сказал Ноттен.
— Вы с ума сошли, — Глазов вздохнул. — Вы сошли с ума. Агент может быть предателем вольным, а может — невольным, Владимир Карлович. Слава, приложимая к литератору, требует милосердия от него — об этом вы не помянули. А — зря. Вы Шевякова знаете, а уж Елену Казимировну — тем более. Совместимо?