— Да как бы помягче сказать… Впрочем, соглашусь с вами: идея довольно рискованна. Но отчего не попробовать, если вы полагаете такое разумным?
— Я вам не сказал этого.
— Простите, ваше величество, но я думал, что с предложением, не заслуживающим интереса, вы бы меня знакомить не стали.
Ответ при всей его резкости понравился Николаю своей определенностью: с дворцовыми ему приходилось трудно, ничего не поймешь, все, как один, в рот смотрят, боятся попасть впросак, блеют то, чего он, по их мнению, ждет.
«Этот хватать умеет, — подумал царь, — вон глаза какие, татарин, ничего в них не видно, а это хорошо, если б такой татарин истово служил, это достойно, когда бывший ворог становится твоим, во всем, до конца, и мое слово делается его законом».
— Фамилии запомнили? — спросил государь, протянув руку за листочком.
— Запомнил.
— Поговорите с кандидатами? — Государь листочек медленно сложил и спрятал в карман.
— Имеет ли смысл моя с ними встреча, ваше величество? Поскольку меня в списке кабинета доверия нет, и быть, понятно, не может, каков смысл разговаривать с претендентами?
— А вы смысла особого не ищите, Петр Аркадьевич, вы мою просьбу выполните.
Столыпин впился глазами-бурами в государя, потом лицо его изменила тяжелая, недоверчивая улыбка.
— Я выполню вашу просьбу с самою глубокой благодарностью за оказанную мне честь.
Милюкова он принял не один, а вместе с Извольским, бывшим послом в Токио, «конкурентом» Павла Николаевича по возможному «министерству доверия».
— Выполняя волю государя, я пригласил вас, Павел Николаевич, для переговоров по поводу формирования кабинета доверия.
Извольский отдал должное уму министра внутренних дел: другой бы стал искать форму для намека на доверительность предстоящего собеседования, а этот врезал в лоб: кто посмеет разглашать разговор, связанный с именем и волею самодержца?
Милюков тем не менее воткнул шпильку:
— Наша «Речь» умеет хранить молчание, когда нужно, чего нельзя сказать о «Русском государстве».
— За «Русское государство» нес ответ граф Витте, — отпарировал Столыпин. — Я готов отвечать за любую строчку, напечатанную в «России», Павел Николаевич. Моя газета выше подозрений.
Милюков снова не удержался, показывая этим свою государственную неподготовленность — острословит много, посуше надобно:
— Газета в роли жены Цезаря?
— Зависит от названия, — заключил Столыпин, чуть выспреннее, чем надо бы, но все же достойно, как отметил про себя Извольский. — Мы с Александром Петровичем хотели бы задать вам ряд вопросов.
— Я готов ответить на ваши вопросы, Петр Аркадьевич.
— Как вы полагаете, кандидатуры военного министра, морского и министра двора будут обсуждаться в вашем ЦК или вы твердо намерены вообще не касаться этого вопроса?
— Военный и морской министры будут назначены государем, только им, и никем другим… Если же вы согласитесь не покидать свой пост, мы дадим вам право докладывать свои соображения государю.
— О моем участии в вашем кабинете речи быть не может.
— Отчего так?
— Соль и сахар несовместимы… А вот вам, коли суждено возглавить то министерство, в коем я сейчас имею несчастие служить, придется принять на себя бремя шефа жандармов. Вы действительно согласны стать шефом жандармов или намерены ликвидировать эту институцию?
Милюков подобрался — его ударили.
— Во-первых, о поведении кадетов в правительстве не следует судить по тем заявлениям, которые они делают, находясь в оппозиции. Во-вторых, поскольку элементарные функции власти нам в какой-то мере известны, мы не страшимся и такого поста — все дело в том, что функции жандармерии (как и всего кабинета) могут быть совершенно иными, не похожими на нынешние.
— Ну-ну, — хмыкнул Столыпин, — поживем — увидим. Мы бы тоже были рады ограничиться словесами, не наша вина, что приходится стрелять.
— Значит, словесам вашим не верят.
— Вашим — поверят?
— За мною годы борьбы за конституционную реформу, Петр Аркадьевич, и если я скажу, что дам пятак, общество будет ждать рубля, а вы хоть рубль дайте, и за пятак не примут.
— Эк вы меня, — отозвался Столыпин. — Хорошо хоть — в глаза, я джентльменство ценю. А вот коли и после вашей аграрной реформы бунты мужиков будут продолжаться? Тогда что? А они будут продолжаться, потому что ныне есть программы левее вашей, плехановская, например. Я уж о ленинской не говорю, за нею повалят, безудержно повалят, — как станете поступать?
— Я стану доказывать пагубность темного бунта, покуда могу, я буду взывать к разуму, объяснять, требовать, наконец…
— А ну — не объясните? А ну — по-прежнему будут полыхать усадьбы? По-прежнему станут продолжать самочинные захваты помещичьих земель, как тогда?
— Уйду в отставку.
— И вместо вас придет военный диктатор, который понастроит виселиц?
Милюков понял, что попал в капкан.
— Вы очень логичны, Петр Аркадьевич.
— Это плохо?
— Это хорошо. Я отношусь к логике с преклонением, ока, правда, не всегда приложима к России, к нашему национальному характеру… Но я отчего-то верю в успокоение страны. Наша аграрная реформа не может не внести покоя…
— Сие от Фета, уважаемый Павел Николаевич, сие — лирическое благодушество. Я вопрос ставлю круто: будете стрелять, коли понадобится, или не станете?
— Не стану никогда.
— Значит, все свободы дадите, защищать их предоставите другим?
— Пусть так, Петр Аркадьевич, пусть так. Я только позволю себе высказать предположение, что люди, получившие свободу, смогут защитить ее.
Столыпин молотил свое, не слезал:
— Как — защитить? С оружием в руках? Есть у нас «красная милиция», против нее стоит «черная сотня», а вы намерены «бело-розовые дружины» создать? Тогда обучите их стрельбе и подчините командиров вашему помощнику по линии Департамента полиции. На это согласны?
… Разговор, считал Милюков, не получился.
Разговор был нужный, думал Столыпин, подъезжая к Царскому Селу. Очень нужный разговор. Тряпка этот Милюков, полнейшая, безнадежная тряпка. Есть полный резон доложить государю, что «министерство доверия» выйдет из доверия русских людей через неделю, приведет страну к гражданской войне, прольются реки крови; срам будет перед западными монархиями, да и перед паршивой Третьей республикой тоже: те своих коммунаров у стенки за милу душу расстреляли, когда те вконец допекли.
— Я не могу рисковать спокойствием моего народа, — сказал Николай, выслушав доклад Столыпина. — Разве я позволю отдать моих подданных в руки людей, лишенных хребта? И они получили большинство в Думе?! Что за безответственность, неужели граф Сергей Юльевич не мог проконтролировать выборы?! Подумайте, пожалуйста, с кем бы еще следовало встретиться, Петр Аркадьевич, неужели оскудела земля наша сильными людьми?
В тот же день, поздно вечером, Столыпин позвонил Гучкову:
— Александр Иванович, что-то я вас перестал видеть у мистера Чарльза. Нет страшней перерыва, чем в гимнастике, немедленно почувствуете одышку.
— О брюхе отчего не говорите?
— Щажу самолюбие.
— Завтра поборемся?
— Сегодня.
Гучков посмотрел на большие английские часы с вестминстерским боем, что стояли за камином: половина одиннадцатого.
— Да я в шлафроке уж, Петр Аркадьевич.
— Ну и прекрасно. Скидывайте его, одевайтесь, и давайте-ка встретимся на острове.
Ответа ждать не стал — положил трубку.
Гучков переоделся, потом рассмеялся, подумав, что мистера Чарльза нет наверняка, поздно; вызвал аппарат Столыпина, но секретарь, дежуривший у него на Аптекарском, ответил, что его превосходительство только что отправились на занятие гимнастикой.
… Гучков остановил авто возле зала, который содержал мистер Чарльз, выругался сквозь зубы: ни одно окно не освещено, пусто, тишь.
— Не сердитесь, — донесся из темноты голос Столыпина, — спасибо, что приехали.
Он шагнул на дорогу в свет фар; тело будто перерезано пополам, лицо мучнисто-белое, только глаза сияют, большие глаза, совсем не щелочки, как все иное время.
Обнял Гучкова за талию — до плеч не дотянулся, — рассмеялся:
— Приучайтесь к конспирации. Чарльз сейчас прибудет, я за ним шофера послал, мой парень за пять минут обернется… Какие у вас отношения с Шиповым?