Выбрать главу

— Эх, Франсуа, Франсуа, — бормотал он под нос. — Тебе уже тридцать лет, а из-за своего безрассудства и грехов ты за эти тридцать лет изведал бед и несчастий больше, чем об этом можно прочесть в книгах. Но теперь ты набрался разума. Так что постарайся, дружок, отныне жить спокойно и благоразумно.

Как-то вечером он вот так же говорил сам с собой, и вдруг его пронзила немыслимая скорбь: он подумал, что у него ничего нет, и сам он ничто, и Колен с Ренье мертвы. Мысль эта преисполнила его отчаянием. Какой радости можно ждать от жизни, если друзья погибли? Да и какой смысл жить? Ему вспомнились виселица в Мене, Колен, его огромный вздувшийся живот, каменный мешок в тюремной башне, официал, пытки, которым его подвергали, и он уже больше не испытывал счастья, оттого что остался жив, напротив, ощущал полнейшую безнадежность. Какой смысл возвращаться в Париж, ежели жизнь, которая его там ждет, уже сейчас вызывает у него отвращение? На что он может надеяться? Дядя примет его скрепя сердце. Несчастная его матушка будет плакать и попрекать за то, что он так неразумно вел себя. Да, они примут его, но есть ли смысл так стремиться к ним? Франсуа брел по дороге, заунывно причитая. Что он принесет после пятилетнего отсутствия? Ничего. Собственную кожу да кости. Да и кожа эта ничегошеньки не стоит. Он, который всегда любил возвращаться с понтом, даже в собственных глазах выглядел полнейшим ничтожеством. Увы! Это расплата. Все его прегрешения, заблуждения, слабости обступили его, выдвигали обвинения, точно на суде, приводили неопровержимые свидетельства, под гнетом которых он только низко клонил голову, упрекали в том, что он вечно потакал своим дурным наклонностям, и в душе он признавал, что все это истинная правда.

И вот тогда, чтобы оправдать себя, доказать, что не зря он шлялся по дорогам, страдал, любил, плакал, стенал, был на волосок от петли, хотя, быть может, и вполне заслужил помилования, Вийон решил написать большую поэму, которая станет искуплением всей его жизни. «Лэ» — это так, безделица, шутка, и сейчас, наверное, никто эту поэмку и не помнит.

— А здесь я предстану во плоти и крови, такой, каков я есть, — шептал Франсуа. — И таким меня и запомнят…

И, не откладывая в долгий ящик, он стал искать размер, ритм, слова:

Лет тридцати испил сполна я Всю чашу горя и позора, Хотя себя не принимаю Ни за святого, ни за вора. В Тибо же д’Оссиньи, который Меня обрек на долю ту, В тюрьму упрятав из-за вздора, Я сан епископский не чту[51].

Стихотворные строки сами выпевались, подталкивали друг друга, сменяясь на устах, не было нужды искать рифмы, они приходили сами, стихи без всяких усилий Франсуа обретали форму, метр, ритм, словно они только и ждали этого чудесного мига, чтобы окликнуть друг друга, отозваться, очнуться ото сна, от забвения и издалека обменяться знаками, что они узнали друг друга.

— О, этот сволочной Тибо! — с ненавистью выдохнул Франсуа.

Я не вассал его, не связан С ним нерушимостью обета И за одно ему обязан — За хлеб и воду, чем все лето В темнице, солнцем не прогретой, Мне стража умерщвляла плоть. С такой же щедростью за это Пускай ему воздаст Господь!

Поэма возникала прямо на глазах, обретала плоть. В ней слышался тайный ритм, подобно тому как в раковине слышится глухой шум моря; ритм этот придавал ей жизнь, он трепетал в душе Франсуа, и Франсуа передавал его строкам и строфам, где-то усиливал, где-то, напротив, сдерживал, и вскоре, подчиняясь уже целостному замыслу поэмы, он с рождением каждой новой строфы все точнее и увереннее управлял его биением.

Так он шагал по дороге, и вдруг — как бы по контрасту с жестоким Тибо д’Оссиньи, что столько долгих месяцев держал его в подземельях мёнской тюрьмы, лишив даже свежей воды, — в памяти у него возник облик веселого пьянчуги — покойного Жана Котара[52]. Франсуа постарался удержать его образ, восстановить в мельчайших подробностях, чтобы противопоставить воде вино, и вдруг осознал, что ему стало чуточку веселей на душе. Но, черт побери, где он сейчас? Всюду, куда ни кинь глаз, тянулись луга, поля, а между ними перелески, рощицы. Начало смеркаться. В низинах вечерний туман уже сплетал свои паутинные завесы, а на небе появилась звезда — первая из тех, что усеют небосвод этой ясной осенней ночи. Вийон ускорил шаг. Какое-то радостное облегчение наполняло все его существо, голова же словно пылала в огне.

«Сразу же запишу начало, — подумал он. — Вроде бы неплохо получилось».

вернуться

51

Здесь и далее строфы из «Большого завещания».

вернуться

52

Жан Котар — прокурор церковного суда, знаменитый парижский пьяница, ему в «Большом завещании» посвящена «Баллада за упокой души мэтра Жана Котара».