Однажды ночью настоятельница умерла; я была в ту пору подростком. Скончалась она мирно, во сне; теперь как можно скорее требовалось избрать новую настоятельницу. Доминиканские монастыри были демократичными заведениями, и сестру Кристину, которая как раз заканчивала свою «Книгу сестер Энгельталя» и приступала к «Откровениям», избрали почти единогласно. Вот так она и стала матушкой Кристиной. Меня, конечно, этот поворот обрадовал, но для сестры Аглетрудис было все иначе. Как быстро события повернулись против нее, против ее стремления сделаться новой главной книжницей. Мало того что в скриптории объявился вундеркинд — новая настоятельница с давних пор была на стороне этого вундеркинда. Мой монашеский обет, случившийся вскоре после избрания матушки Кристины, кажется, стал для Аглетрудис последней каплей. Аглетрудис жгла меня ненавидящим взглядом, а я провозглашала, что буду послушна благословенному Доминику и всем настоятельницам до самой своей смерти.
В глазах других монахинь между тем я находила одобрение и привязанность. Они, должно быть, полагали, что жизнь моя складывается просто идеально… я же была другого мнения. Я казалась самой себе незваной гостьей в доме Господа.
Меня воспитывали в атмосфере, насыщенной благостью, но я никакого благочестия не чувствовала. Ведь многим нашим сестрам, включая Гертруду и Аглетрудис, были мистические видения, а мне не было. И это постоянно заставляло меня сомневаться в своем соответствии месту. Мне давались языки — верно, но знания казались просто знаниями — не Божественным даром, не откровением. Я чувствовала себя менее достойной, хотя дело не только в том, что мне не хватало связи с Богом. Другие монахини не сомневались в правильности избранного пути, а я столь многого не понимала. Сердце и разум мои были смущены; мне недоставало уверенности, казалось бы, присущей всем остальным.
Матушка Кристина уговаривала меня не переживать из-за отсутствия видений. Говорила, что каждой сестре приходит послание, лишь когда она сама готова, ведь главное не призывать к себе Господа, а самой очиститься, и Бог тогда захочет сам снизойти к тебе! Я ответила, что вообще не представляю, что еще мне делать, как еще очиститься, и матушка Кристина посоветовала мне готовиться к Предвечному, отринув тварную сущность натуры. Я кивнула, словно соглашаясь, что теперь-то все понятно, хотя, по сути, так и осталась в недоумении точно баран перед новыми воротами.
Я изучала эти слова всю свою жизнь, но все равно воспринимала их лишь умозрительно, а не сердцем.
Они остались расплывчатыми обобщениями, мне вовсе недоступные. Наверное, матушка Кристина заметила странное выражение на моем лице, потому что немедленно напомнила о моей необъяснимой способности к языкам, уникальной, даром, что непохожей на мистические явления. По словам матушки Кристины, все более очевидно выходило, что у Бога для меня есть чудесное Провидение. Иначе, зачем же он ниспослал мне свой дар? Я обещала стараться еще сильнее, а про себя надеялась, что однажды тоже дорасту до подобной веры в саму себя.
Вскоре после того как мне стукнуло двадцать, я впервые и единственный раз повстречала Хайнриха Сузо. Он путешествовал из Страсбурга в Кельн, где должен был учиться в «stadium generate» у Мейстера Экхарта. Хотя монастырь наш лежал чуть в стороне от его маршрута, Сузо говорил, что не мог не посетить великий Энгельталь. Таковы были его собственные слова.
Он явно знал, как и что говорить, чтобы понравиться матушке Кристине. Гертруда — совсем другое дело. Едва прослышав, что Сузо намерен учиться у Экхарта, она отказалась встречаться с ним.
Экхарт — это щекотливый момент. Хотя он был известным схоластиком и специалистом в теологических вопросах и писал на латыни, однако получил, пожалуй, большую известность (или печальную известность) благодаря своим необычным проповедям на просторечном немецком. Когда Экхарт рассуждал о метафизической схожести Божественной природы с человеческой душой, идеи его как будто оскальзывались на тропе традиционных убеждений, а время для подобных экспериментов было неподходящее. И так уже росла напряженность в отношениях монашеских орденов с духовенством из-за переноса папского престола в Авиньон.
Однажды в книге я наткнулась на упоминание об Экхарте и спросила про него у Гертруды, но она ужасно разозлилась. Признавая, впрочем, что ни разу не читала его работ, она весьма эмоционально заявила, что и читать их не следует! Хватит с нее и грязных слухов, вот еще — читать нечестивые источники! Само имя она выплюнула точно кусок червивого яблока.
— Ах, что за надежды подавал Экхарт! Но допустил такое падение! Его еще объявят еретиком, попомни мои слова! Он даже благость Господа отрицает!
Такое отношение Гертруды, как ни странно, сыграло мне на руку. Из-за ее отказа встречаться с Сузо, показать гостю скрипторий назначили меня. Облик этого человека меня поразил. Сузо казался таким тонким, что даже не верилось, будто кости могут поддерживать вес его тела, даже столь малый. Кожа у него была желтоватая, цвет лица неровный, каждая венка просвечивала изнутри. Под глазами темнели мешки, как будто он вообще не спал. Руки его были покрыты царапинами, которые он машинально ковырял, и казались кожистыми перчатками, внутри которых стукались друг о друга кости.
Описание у меня выходит достаточно противное, на самом же деле Сузо был совсем не такой! Сквозь его кожу будто просвечивало сияние души. При разговоре он взмахивал тонкими пальцами, а мне вспоминались юные саженцы на ветру. И пускай казалось, он никогда не спит — зато рассказывал он так, что тут же делалось понятно: не спит он только с целью не упустить посланий, слишком важных, чтобы отвлечься на сон. Хотя Сузо был всего на несколько лет старше меня, мне невольно казалось, будто он знает навсегда недоступные мне секреты.
Я проводила его в скрипторий, а потом, вечером, провела по окрестным землям, принадлежавшим Энгельталю. Когда мы отошли подальше от монастырских стен, у которых, как известно, уши куда более чуткие, чем у стен всех остальных, я завела разговор о Мейстере Экхарте. В глазах Сузо сверкнула такая радость, точно я вручила ему ключи от рая. Он беспрестанно говорил о своем будущем наставнике. Я еще не слышала столь яркой череды блистательных идей, а голос Сузо трепетал возвышенным счастьем.
Я спросила, отчего сестра Гертруда твердит, будто Мейстер Экхарт отрицает благость Господа. Сузо объяснил. Оказалось, по мнению Экхарта, все хорошее способно сделаться лучше, а то, что может стать лучше, могло бы стать и самым лучшим. Бога нельзя называть хорошим, лучшим или самым лучшим — ведь он превыше всего сущего. Если кто-то утверждает, что Бог мудр, то это ложь, ведь мудрый может стать мудрее. Все, что человек мог бы сказать о Боге, — неверно, даже само имя Господа ему не подходит. Бог — это «сверхсущее ничто» и «предельное Бытие», заявил Сузо, превыше слов и превыше всякого понимания. Лучше всего человеку промолчать, ведь всякое пустословие о Боге — это грех и ложь. Истинному наставнику открыто: если бы Бога было возможно понять — он не был бы Богом.
В тот день мой разум распахнулся к новым возможностям, а в сердце вошло новое понимание. Я никак не могла взять в толк, почему же Гертруда противится включению писания Экхарта в наше собрание книг. То, что иные сочли бы ересью, мне казалось лишь разумными предположениями о природе Бога. Уходила я в уверенности, что образование мне в юности дали весьма ограниченное. До ушей моих не допускали аргументы Экхарта, а что еще я не смогла услышать? Как сказал в тот день Сузо, сверкнув ясными глазами, «боль заостряет любовь».
В порыве откровенности я призналась Сузо, как отчаянно хочу прочесть работы Экхарта. Губы его искривились недоброй улыбкой, но он промолчал. Может, его позабавило, что я высказала желание вразрез с установками монастыря? Впрочем, больше я об этом не думала, пока он не покинул нас несколько дней спустя. Мне очень хотелось проводить с ним больше времени, но Гертруда, словно чувствуя это, уж постаралась завалить меня работой вдвое против обыкновенного.