Всю жизнь я слушал глупые истории о любви, о том, что чем больше отдаешь, тем больше получаешь в ответ. Меня это всегда поражало, всегда казалось нарушением основополагающих математических принципов. Но теперь я видел, как Марианн Энгел щедро делится своей любовью, и во мне пробуждались самые странные чувства: полная противоположность ревности.
Меня успокаивало, что любовь — естественное состояние ее души, а вовсе не помрачение рассудка, вызванное фантазиями. Ее любовь не была лемуром — животным, названным так потому, что португальские исследователи Мадагаскара, усевшись в лагере вокруг костра, заметили огромные глаза, что сверкали и таращились на них из чащи леса. Они решили, что это были глаза духов погибших товарищей, и окрестили зверька латинским словом, означающим духов или привидений.
* * *
Когда все, до последней ножки индейки, было съедено, Марианн Энгел поблагодарила каждого официанта и раздала конверты «с небольшой прибавкой за работу в праздник». По дороге назад, в палату, она катила мою коляску и уверяла меня, что это лучшее Рождество в ее жизни. А я заметил, что это немалая похвала, учитывая, что всего их было около семисот.
Марианн Энгел помогла мне лечь и сама с довольным вздохом уселась рядом. Я высказался в том смысле, что, должно быть, праздник обошелся ей в целое состояние; она лишь отмахнулась и извлекла из-под кровати серебристый чемоданчик.
— Открывай!
Чемодан был битком набит пачками купюр: полтинников и сотенных. В дни порнографии и наркотиков я видывал пачки наличности, но чтобы столько… В голове заметались цифры, я пытался угадать хотя бы приблизительную сумму. Сосчитать было сложно — меня поразил сам факт появления этих денег — и Марианн Энгел пришла мне на помощь.
— Двести тысяч.
Двести тысяч долларов! И такие деньги целый день лежали без присмотра под моей кроватью. Любой мог их отсюда унести! Я назвал ее дурой, а она со смехом ответила, что над глупостью даже боги не властны. И добавила: в самом деле, ну кто же станет в Рождество искать чемодан с деньгами под больничной койкой?
— Ты думаешь, ты мне не по карману, — говорила она уверенно, не допуская ни тени сомнений. Сомнений и не было. Я кивнул, а она заявила: — Теперь я готова получить свой подарок!
Я уже несколько недель придумывал дюжины разных версии своей поздравительной речи, точно школьник, готовящийся пригласить понравившуюся девочку на танцы, но теперь, когда момент настал, испытывал лишь неуверенность. Робость. Смущение. Мне хотелось бы говорить учтиво, однако, совсем как школьник, я будто язык проглотил. Слишком поздно, никуда не деться, и я понимал, что мои подарки — их было три — слишком уж личные. Слишком глупые. Многие часы усилий прошли напрасно: и как это я настолько зарвался, почему вообще посмел делать такие подарки? Марианн Энгел сочтет их детскими, подумает, что я слишком прямолинеен или слишком туп. Мне хотелось, чтобы в комнату ударила молния, чтобы гром поразил прикроватную тумбочку, в которой были спрятаны эти глупейшие дары.
Я написал для Марианн Энгел три стихотворения. Змея в спине смеялась над моими заносчивыми попытками.
Стихи я писал всю жизнь, но никогда и никому их не показывал. Я прятал свои письмена, и сам прятался за тайными этими надписями — лишь тот, кто не в силах вынести настоящую жизнь, станет придумывать и прятаться в другом мире. Иногда, в минуту осознания, что я не мог бы перестать писать, пусть даже захотел бы, по спине бегут мурашки неловкости — так бывает в общественной уборной, когда кто-то облегчается слишком близко от тебя.
Иногда мне кажется, что в любой писанине есть что-то немужское, однако поэзия — худший вариант. В припадках кокаиновой паранойи я, бывало, сжигал свои поэтические тетради и смотрел, как корчатся горящие страницы, слой за слоем, как пламя вздымает в воздух серые снежинки пепла. И пепельные слова мои вздымались к небесам, и было приятно знать, что внутреннее мое «я» снова свободно: команда лучших судмедэкспертов ФБР уже не смогла бы вновь собрать воедино все мои чувства. Я прятал в буквах самые искренние свои переживания, а замечательней всего было то, что я мог испепелить их за одну секунду.
Завлечь женщину в постель было не опасно, ведь слова мои растворялись, едва слетая с губ; написать стихи для женщины — как будто изготовить оружие, которым однажды она меня убьет. Показать свои стихи — значит, выпустить их во Вселенную навечно — они в любой миг могут вернуться и отомстить.
Вот так я все и просрал. Рождество. Я прикован к больничной койке и должен вручить свой подарок Марианн Энгел, а запасного подарка нет. Лишь инфантильные каракули, запятнавшие белизну бумаги. Слова мои были египетскими иероглифами до обнаружения Розеттского камня; слова, точно раненые солдаты, ковыляли домой, опустив ружья, потерпев поражение; слова мои были как рыбы без воды, безумно бьющиеся в сетях, вытрясаемые на дно рыбацкой лодки, опадающие, точно скользкая гора, пытающаяся стать равниной.
Слова мои были, и есть до сих пор, недостойны Марианн Энгел.
Но выбора не осталось; я открыл тумбочку и — лузер — нацепил неубедительную маску храбрости на воображаемое для нее место. Я выудил три листочка бумаги, закрыл глаза и протянул стихотворения Марианн Энгел, надеясь, что они рассыплются в прах прямо у меня в пальцах.
— Прочитай мне, — попросила она.
Я запротестовал. Это же стихи, а мой голос падает, точно в жуткую пропасть. Огненный зверь ворвался в мою глотку, оставив лишь заржавленные струны на поломанной гитаре. Мой голос грандиозно не годился — и не годится — для поэзии.
— Прочитай мне.
С тех пор прошло много лет. Вы держите в руках эту книгу, а следовательно, я уже преодолел свой страх; следовательно, уже не боюсь показать написанное слово. Но три стихотворения, что я читал под Рождество для Марианн Энгел, не попадут на эти страницы. У вас и так уж набралось довольно против меня улик.
Когда я закончил, Марианн Энгел забралась ко мне в постель.
— Это было замечательно! Спасибо! А теперь я расскажу тебе о нашей первой встрече.
Глава 12
Итак… С тех пор как я начала изучать писания Мейстера Экхарта, образ моих мыслей изменился — не слишком сильно, однако вполне ощутимо. Наконец я стала понимать, что имела в виду матушка Кристина, говоря о тварной сущности натуры, которую надо отринуть, чтобы приблизиться к предвечному. Книгу я прятала — ведь сестры вроде Гертруды ни за что не стали бы даже вникать в радикальные идеи Мейстера Экхарта. И хотя катализатором послужил Экхарт, задавать вопросы меня заставил совсем другой человек. После смерти одной из самых старых монахинь, Гертруда поручила ее обязанности мне. Обязанности эти включали и переговоры с торговцами, снабжавшими нас пергаментом.
Пергаментных дел мастер был грубее остальных знакомых мне мужчин, однако мы на удивление хорошо поладили. Он первым делом попросил молиться за него — дескать, так поступала предыдущая монахиня, — а я впервые получила урок на тему «Рука руку моет». Если я стану молиться, он сделает скидку для монастыря. Он признал, что грешен, но добавил с лукавой улыбкой: «На индульгенции себе я пока не нагрешил».
Пергаментных дел мастер любил поговорить обо всем на свете и поражал меня политической подкованностью — впрочем, вероятно, только потому, что я не слыхала прежде подобных сетований, ведь я не ходила по окрестным тавернам. Мы встречались каждый месяц, и я узнавала, чем живет Германия, сокрытая от меня монастырскими стенами. Папа Иоанн боролся с Людовиком Баварским. Повсюду разгорались войны, и местные дворяне стали прибегать к услугам отрядов наемников, называемых кондотьерами — от слова «condotta» (языковое чутье подсказало мне, что заимствование — из итальянского). Смертью торговали за деньги, совершенно без всякой идеологической или религиозной подоплеки, и мне это казалось отвратительным до тошноты. Я не понимала, как можно творить подобное, а торговец пергаментом лишь пожимал плечами: дескать, так повсюду происходит.