На этом экскурсия по этажу завершилась. Мастерская располагалась в подвале, однако туда спуститься я бы не сумел. Первый день вне стен больницы и так был очень длинным, и, честно говоря, свобода меня подавляла. Я привык, что знаю каждый дюйм окружающей меня обстановки, каждую минуту дневного распорядка, но теперь столкнулся с бесконечными новыми впечатлениями. Остаток дня мы провели в гостиной, разговаривая, но Марианн Энгел будто не могла по-прежнему улыбаться после моего вопроса о каменном ангеле.
«Это ненадолго. — Змея хлестнула хвостом по кишечнику — Ты раздавишь ее собственной нечуткостью».
Ранним вечером я взобрался по лестнице на второй этаж. Марианн Энгел поднималась за мной, следя, чтобы я не опрокинулся. Мне страшно не хватало укола морфия, чтобы заткнуть сволочную змею. Можно было выбирать из двух комнат: одна гостевая, уже полностью готовая, а вторая — нечто вроде алькова в мансарде с видом на кладбище за церковью Святого Романа. Марианн Энгел беспокоилась, что неровная форма комнаты, такой вот, вклиненной в угол крыши, будет слишком давить на меня после полугода в больнице, однако мне она тут же понравилась.
— Настоящая башня! Замечательно!
Марианн Энгел дала мне морфий, сладостнее первого дождя в пустыне, и змея тихо скользнула к себе в нору. Я думал, что просплю всю ночь, до утра, однако вышло иначе. Стоял февраль, на улице еще было холодно, но внутри отчего-то казалось безумно жарко. Может, эффект частично объяснялся психологическими причинами, стрессом оттого, что я впервые за последние десять месяцев спал на новом месте.
Моя недышащая кожа бунтовала в лихорадочной ночи, и снились мне концлагеря, печи, в которых сжигали людей, и люди с телами-спичками. От голода они становились такими тощими, что теряли человеческий облик. Глаза их обвиняюще выпучивались; их пристальные взоры преследовали меня. Кто-то сказал по-немецки: «Alles brennt, wenn die Flamme nur heis genug ist. Die Welt ist nichts als ein Schmelztiegel». — «Все горит, если пламя достаточно сильное. Мир — всего лишь тигель!» Эту же фразу я слышал в больнице, в кошмарном сне о том, как пламя охватило мою кровать-скелет.
Я вдруг вскочил в постели, сбросив тонкую простыню, неспособный потеть. Змея повторяла одно: холокост. Холокост. Холокост. Холокост. Мне говорили, что слово это буквально означает «всесожжение». Башня меня поджаривала; доктор Эдвардс оказалась права — нам нужен кондиционер. «Я иду, и ты не сможешь ничего поделать. — Змея была страшно упорной; как будто в позвоночнике моем поселился «свидетель Иеговы». — Я иду, и ты не сможешь ничего поделать».
Я взглянул на «Жизнь» Фридриха Сандера на прикроватной тумбочке. Решил, что не способен сейчас читать, особенно такие сложные тексты. Я встал на подгибающихся ногах и с некоторым усилием сумел развернуться в сторону хозяйской спальни, однако, к моему изумлению, Марианн Энгел там не было. Я прислушался. Снизу доносились тихие звуки классической музыки — я не мог распознать мелодию, хотя почему-то представил крестьян в полях. Мне удалось спуститься на оба пролета, сначала из башни на первый этаж, затем еще ниже, в подвальную мастерскую.
Здесь были сотни свечей, сотни огненных точек в темноте. Мне это не понравилось.
Буйные реки красного воска стекали с железных подсвечников; рубиновые капли испятнали камень пола — он стал походить на опрокинутый звездный покров. В одном конце комнаты можно было различить величественные дубовые двери, в другом — здоровенный деревянный верстак. По стенам на крюках висели инструменты, на полке стояла кофе-машина и стереомагнитофон, из которого и доносилась музыка. Пышная метла пристроилась у стены, возле груды небрежно сметенных каменных осколков. Но все это были неважные детали.
Повсюду громоздились незаконченные монстры. В основном недоделанными оставались нижние половины гротескных созданий, как будто бесы закатали их в цемент. Полузаконченное морское чудовище пыталось выбраться на перепончатых конечностях из гранитного океана. Верхняя часть тела до смерти перепуганной обезьяны рвалась из льва с невырезанными еще ногами. Птичья голова сидела на человечьих плечах, но под грудью оставался нетронутый мрамор. Мерцание свечей лишь усиливало и без того гиперболизированные черты этих тварей.
Мастерская казалась симфонией незавершенности, фигуры застряли меж бытием и небытием. Было непонятно, радуются они или грустят, напуганы или бесстрашны, одушевлены или бездушны; быть может, они пока и сами этого не знали. Здесь даже не хватало света определить, красивы они или отвратительны. А посреди всех этих резко высеченных горгулий, на огромном камне, спала Марианн Энгел, обнаженная, если не считать подвески с острием стрелы, чуть вздымающимся в долине меж ее грудей в такт дыханию. Здесь она была у себя дома, обнаженная, в танцующих тенях и световых пятнах, и волосы ее оборачивались вкруг тела точно крылья, сотканные из черных веревок. Она приникла к камню словно мох, готовый впитывать дождь, и я не мог оторвать взгляда от ее роскошного тела. Я не хотел вот так таращиться, но просто не мог заставить себя перестать.
Я сразу понял, что вторгаюсь в нечто очень личное; в самой обстановке было даже больше уязвимости, чем в ее наготе. Мне показалось, я вклинился в частный разговор; я знал, что нужно немедленно уйти.
Я вскарабкался назад, на первый этаж, и решил спать в кабинете — там было прохладнее, чем в башне. Я постелил полотенца на кожаную софу (потому что моя кожа все еще шелушилась) и улегся. Сделал себе еще одну инъекцию морфия: то, что одному яд, другому — лекарство. Холокост в ту ночь мне больше не снился.
Проснулся… надо мной, в белом халате, стояла Марианн Энгел. Мы немного поговорили, а потом она выпроводила меня в ванну с уже налитой водой, размешанными в ней препаратами и подвешенным к краю термометром.
— Раздевайся.
В больнице мне удавалось избегать ее присутствия при водных процедурах посредством разных трюков и уловок; теперь везение закончилось. Моя благодетельница желала видеть мое обнаженное тело, и тогда я разыграл единственную оставшуюся у меня карту: заявил, что очень стесняюсь наготы — и пусть она меня поймет. Марианн Энгел ответила, что все понимает, но тем не менее мне следует помыться.
Я возразил, что ей следует уважает мое личное пространство. Она со смехом рассказала, что ночью видела удивительно яркий сон: как будто я стоял в ее мастерской и разглядывал ее, голую.
На это возразить было нечего. Я мог лишь попытаться выторговать новое соглашение: дам себя выкупать, если прежде она вкатит мне новую дозу наркотика. Компромисс был достигнут. Вскоре я уже стоял без одежды, и тело мое казалось неровно застывшей в форме резиной, а Марианн Энгел пыталась отыскать на этом омерзительном теле изголодавшуюся по морфию вену.
«Вот она и увидит, чего у тебя не хватает».
Марианн Энгел положила мне руку на бедро, я подставил левое предплечье для укола, но правую руку держал в стратегическом месте, прикрывая пах.
Она подготовила шприц, приложила иглу к нужному месту и спросила:
— Сюда можно?
«Она в тебя проникнет…» Я кивнул. Игла вошла под кожу, но я даже не думал о вливающемся в меня морфии; я думал только… «а ты в нее проникнуть не сможешь…» как бы не пошевелить правой рукой.
— Лезь в ванну, — скомандовала Марианн Энгел.
Но я не мог повиноваться, действуя только одной рукой, и просто стоял, пряча пустое место между ног.
— Я буду помогать тебе мыться каждый день, — мягко произнесла она. — Сложно будет прятать это все время.
«Нечего прятать», — подумал я.
— Я ведь и так знаю, что его нет.
Я промолчал.
— Ты думаешь, меня это оттолкнет, — продолжала Марианн Энгел. — Или мои чувства к тебе изменятся.
Я, наконец выдавил:
— Да.
— Ты ошибаешься.
Я уронил руку, словно желая оспорить ее слова, словно в ожидании реакции, противоречащей словам. Я хотел, чтобы она отшатнулась при виде небольшого шрама: как будто тело мое разрезали, пенис засунули внутрь и прорезь зашили наглухо. Хотелось, чтоб она отпрянула при виде одинокой мошонки, казавшейся каким-то перекати-полем, случайно очутившимся на опустевшей улице города-призрака.