Кожа у тебя на груди заживала, стягивалась. Ты велел мне делать надрезы, чтобы она могла разрастись. Я не хотела, мне было больно видеть, как ты страдаешь под ножом в моих руках. Ощущения были другие, не такие, как раньше, когда я удаляла поврежденные лохмотья, — ведь сначала я не могла абстрагироваться от эмоций.
Но ты настаивал. Говорил, что точно знаешь: так надо, иначе больно будет даже руку поднять. И вот каждые несколько дней ты стискивал в зубах тряпку, а я делала несколько надрезов у тебя на груди и животе, чтобы предотвратить дальнейшее стягивание кожи. Это было ужасно, мне приходилось закрывать глаза, но я все равно слышала, как ты приглушенно вскрикиваешь. Ты не представляешь, как я восхищалась твоим мужеством! Подход, кажется, работал: постепенно ты смог вставать с лазаретной койки и совершать короткие прогулки… и иногда наши руки случайно соприкасались.
По Энгельталю поползли неизбежные слухи. Сестры, возвращаясь после молитвы, так часто прерывали наши чтения «Ада», что уже догадывались: наедине мы секретничаем. А в том, как мы смотрели друг на друга, многие замечали нечто большее, чем взгляды медсестры и пациента. Мы проводили вместе гораздо больше времени, чем требовалось для медицинского ухода.
Наверняка слухи расползлись не без помощи Гертруды и Аглетрудис. «Наемник совращает нашу младшую сестричку Марианн!»
Пожалуй, так на самом деле оно и было — я узнавала, что любить можно не только Бога. По сути, я училась лишь одному: даже лучше, если любишь не только Бога.
Это должно было случиться. Матушка Кристина приняла решение удалить тебя из монастыря, но ты еще не совсем поправился и она собиралась перевести тебя недалеко, в домик отца Сандера и брата Хайнриха.
— Чтобы облегчить вам возвращение в мир, — заявила она. — Мы уже обо всем договорились.
Мне нечего было возразить — ведь я поклялась до конца своей жизни служить настоятельнице. Итак, ты собрал свои скудные пожитки и поблагодарил всех — и других монахинь-медсестер не меньше, чем меня, — за доброту и уход. Благодарность прозвучала сухо, что меня задело; впрочем, наверное, лучшие воины знают, в какие битвы вступать не стоит. Вот так тебя и забрали из моей жизни и поручили заботам других. Я уговаривала себя, мол, все к лучшему, и даже сама хотела в это поверить.
Пришла пора двигаться дальше. Бог наделил меня литературными талантами не ради перевода итальянских поэтов-богохульников, и я убрала «Ад» прочь с глаз. Говорила себе, что чувства мои — не больше чем испытание, посланное с целью научить меня преодолевать земные томления и лучше служить Богу. Я посещала все молитвы и допоздна работала в скриптории, сосредоточившись на Библии Гертруды. Сама Гертруда приступила к обложке для книги и время от времени вслух рассуждала, уместны ли будут драгоценные камни. Я ее заверила, что пышность славе Господа не повредит.
Так продолжалось неделю, а потом я опомнилась. Мне нельзя запрятать у себя «Ад» — ведь книга-то чужая! Конечно, ее следовало вернуть тебе! Ведь это как твоя одежда, уничтожить которую монахини права не имели. Если бы я оставила у себя твою книгу, это было бы почти как украсть, но Господь ведь не хотел сделать из меня воровку?
Я решила тайком сбегать к отцу Сандеру… да почему бы и нет? Я всю жизнь навещала его по ночам, так что должно измениться от твоего присутствия в его доме?
Начни я менять свои привычки, получилось бы, что твое появление повлияло на мою жизнь, — но ведь именно это и стремилась предотвратить настоятельница. Так оно и вышло. Единственный способ не позволить тебе влиять на мою жизнь предполагал тайный визит в дом, где ты выздоравливал.
Отец Сандер отворил мне дверь и кивком показал, где ты сидишь.
— Вот этот вот, — бросил он, — всю неделю пытался не произносить твоего имени.
Румянец на щеках твоих был чуть ярче, чем в последнюю нашу встречу, да и двигался ты уже свободнее. Вскоре ты совсем поправишься и уедешь отсюда, подумала я, и в эту секунду сердце мое едва не оборвалось. Я обернулась к отцу Сандеру и с ужасом спросила:
— Что же мне делать?!
Он оглянулся на брата Хайнриха, и что-то между ними промелькнуло странное — то ли взгляд, то ли воспоминание, а потом отец опять взглянул на меня и нежно произнес:
— Сестра Марианн! Конечно, ты покинешь Энгельталь!
Сколько я себя помнила, отец Сандер сокрушался о грехах своей юности. И что же, теперь сам советовал бежать из монастыря в тот самый грешный мир?
Я никак не ожидала от него подобного и прошептала очень тихо, так, что ты не мог услышать:
— Почему?
— Я был с матушкой Кристиной в ту ночь, когда тебя нашли у наших ворот, — также шепотом ответил отец Сандер. — И не сомневался, что твое появление — знак от Бога. Я тогда считал, что Господь уготовил тебе особенную судьбу, и по-прежнему так считаю. Однако я уже не уверен, что судьба твоя здесь, в Энгельтале.
Этого мне было мало, хотелось разъяснений.
— Кондотьер тоже появился на моих глазах. Я видел, в каком он состоянии, видел, что он должен умереть, — однако он не умер. Никто не будет спорить, что причина — в тебе. Невольно задумаешься, что вам с ним по пути и что Господь с улыбкой будет следить за вашей дорогой.
— Но отречься от клятвы — грех!
— Я не верю, — прошептал отец Сандер, — что для Бога любовь — это грех.
Именно такое разрешение мне и требовалось услышать, но у меня даже не нашлось слов поблагодарить его. Я просто обняла его и сжала так крепко, что он взмолился о пощаде.
Я вернулась в келью и собрала вещи. Их оказалось не много — пара платьев, лучшие мои башмаки и молитвенник Паоло. Больше ничего стоящего у меня не было. Когда я пошла через сад назад, к домику отца Сандера, полил дождь. По обычаю всех монахинь я читала «Помилуй мя, Боже» за души похороненных здесь сестер, но при мысли о собственном будущем дрожала от страха и предвкушения. Дождь — это хорошо, думала я, он специально послан, чтобы очистить после меня монастырь.
— Ты что это, вещи собрала, сестра Марианн? — раздался голос Аглетрудис. — Ты хотя бы попрощалась со своей защитницей, настоятельницей?
Какой безукоризненный удар! Мне было все равно, что станут думать Аглетрудис или Гертруда, однако в глубине души я чувствовала, что предаю матушку Кристину. Но что бы я могла ей сказать? Как бы вынесла боль в ее взгляде? Она всегда так верила в меня, даже больше меня самой; такая неверность ей и в страшном сне не снилась.
Я молча пошла прочь от Аглетрудис, а она воскликнула мне вслед:
— Не волнуйся о матушке Кристине! Уж я прослежу, чтобы она тебя вечно помнила!
Я едва не развернулась, не переспросила. Впрочем, какой смысл? Я уходила прочь. Аглетрудис бы не стала поднимать тревогу, рассказывать о моем исчезновении. Ей было выгодно, чтобы я тихо исчезла, а она бы тогда вернула себе положение будущей книжницы.
К дому отца Сандера я приблизилась, позабыв и о Гертруде, и об Аглетрудис. Но лицо матушки Кристины все стояло у меня перед глазами. Брат Хайнрих собрал нам еду, а отец Сандер, хотя ему уже почти исполнилось семьдесят лет, непременно хотел немного проводить нас. Я протестовала, ведь шел дождь, но он лишь натянул свой плювиаль[11] и все равно пошел.
Мы шли втроем, отец Сандер посередине. Мысли мои были не о том, что ждет впереди, но о том, что осталось за спиной. Добрые слова отца Сандера не могли отменить простую и проклятую истину: это грех, мой грех — нарушить свой святой обет. Я пыталась разложить все по полочкам и, наконец, с трудом придумала какую-то более-менее осмысленную аргументацию.