Марианн Энгел выпустили в сочельник. Честно говоря, врачам стоило бы подержать ее подольше, но пациентку выписали по случаю праздника. По возвращении домой ей хотелось есть исключительно марципаны, но я уговорил ее на несколько мандаринок. Я стащил к ней в комнату из башни свой телевизор и видеоплеер, и мы посмотрели «Эта прекрасная жизнь», потому что именно так проводят сочельник нормальные люди. Потом она потребовала, чтобы я остался в ее кровати, чтобы в Рождество проснуться — а я под боком.
Я лежал в постели, прижимаясь плотными слоями своего компрессионного костюма к тонкой обнаженной коже, остро сознавая, что по идее должен наслаждаться близостью. Но не наслаждался; вместо этого я раздумывал, почему ее тело так сильно воздействует на меня. Большую часть своей взрослой жизни я провел в компании обнаженных женщин — на работе днем, в качестве хобби по ночам, — но с Марианн Энгел все казалось иначе. Было иначе.
Чувство неловкости можно было объяснить множеством причин: то ли тело ее влияло на меня сильнее, чем другие женские тела, потому, что я ей не был безразличен; то ли потому, что впервые в жизни, из-за перенесенной пенэктомии, я не мог бы справиться с женским телом простым завоеванием; то ли дело в феромонах… Все эти предположения имеют право на существование, и все до некоторой степени, пожалуй, верны, но тем вечером, в сочельник, лежа подле Марианн Энгел без сна, я много чего передумал. Полагаю, главная причина, по которой тело ее так меня будоражило, заключалась в следующем: она воздействовала на меня не только физически, но тянулась к памяти и духу.
Впервые я увидел ее тело целиком в ожоговой палате — Марианн Энгел тогда разделась и показывала мне татуировки. Я испытал смущение и возбуждение, а когда провел кончиками пальцев по ангельскому оперению, она вздрогнула всем телом и сердце мое тоже дернулось в ответ. В ту пору я не мог понять ни своих чувств, ни их причины, однако за долгие последующие месяцы успел осознать и принять то, что тогда ощутил инстинктивно: что пальцы мои касаются ее тела не впервые, что они, напротив, двигались по знакомым линиям. Я не понимал этого до тех пор, пока не увидел (в тот первый раз, когда Марианн Энгел впервые купала меня в своей крепости), как она потянулась, хотела коснуться меня — как себя самое. Рука ее двигалась так же, как тянулись мои пальцы к ее крылатой спине. Как будто чужая плоть уже была ее собственностью, как будто, наконец, вернулся долгожданный хозяин. Разве это могло оставить меня равнодушным? Это прикосновение кожи к коже, как воспоминание о далеком первом разе?..
И теперь, в сочельник, когда я лежал с ней в одной постели, тело ее действовало на меня по-прежнему.
Я лег с Марианн Энгел рядом, словно здесь и должен был лежать, как будто тело мое соприкасалось с ее телом тысячи раз прежде. И казалось, будто лежу я не с женщиной, а с воспоминанием о женщине, но и это воспоминание превращается в нечто еще более призрачное. Ее тело было слишком человечным в своих губительных порывах, но меня терзала его надвигающаяся призрачность; Марианн Энгел становилась такой тоненькой, как будто готова была раствориться. Я гладил выступающие ребра, водил по торчащим костям таза… Тело ее, плоть и память об этой плоти меня всегда смущали и манили. Тело по-прежнему казалось моим — но вот-вот готовым исчезнуть. Она не просто теряла себя от работы — она как будто работала для того, чтоб утратить себя; как будто не только горгульи были «искусством вспять», но и сама художница существовала «вспять» — так, что все они становились одновременно и больше, и меньше, чем были вначале.
И так ее тело — плоть, память и дух — терзало меня.
Я проснулся после наступившего наконец-то короткого и крепкого сна — раньше ее, принес ей омлет на подносе и, собравшись с духом, вручил подарок на Новый год. Снова письмена — я, похоже, ничему не научился после прошлогодних стихов. Я записал по памяти ее истории о призрачных друзьях — «Влюбленный кузнец», «Леди на утесе», «Мастерица по стеклу» и «Дар Сигурда» — и отдал в переплет. На обложке имелось название: «Сказки о любви, которые рассказывала Марианн Энгел».
— Это замечательный подарок! Не только для меня — еще и для Сигурда! Викингу худший ад — забвение.
Она взяла меня за руку и попросила прощения. Так погрузилась в последнее время в работу, что позабыла о подарке для меня.
— Но, — предложила она, — я могу рассказать тебе, что значили слова сестры Констанции о моем святотатстве в скриптории. Хочешь?
Глава 27
…О чем я говорила?.. Да, забрезжил рассвет. К воротам Энгельталя вышла сестра Аглетрудис; злорадная ухмылка казалась до странности неуместной на лице монахини. Она кивнула на тебя (ты все еще сидел на лошади, с привязанным и окровавленным Брандейсом) и заметила:
— А, любовника привела!
Я была не вправе злиться, чтобы не лишать нас шансов на убежище. Следовало умолять Аглетрудис вопреки своим чувствам — ведь, в конце концов, она поклялась жить святой жизнью.
— Нам нужно убежище! Мы погибнем без вашей помощи!
— Ах, — кивнула Аглетрудис, заложив руки за спину. — Так ты искала приключений и нашла? И даже больше, чем хотела?
Подобно сестре Констанции Аглетрудис бесстыдно рассматривала мой выпирающий живот. Я постаралась говорить спокойно:
— Ты же понимаешь, как непросто было нам — мне! — явиться сюда. — Я тоже держана руки за спиной, но лишь потому, что не хотела показать Аглетрудис стиснутые кулаки. — Нам больше некуда идти…
Аглетрудис попыталась изобразить сочувствие, но улыбка стала еще уродливее.
— Ах, какая интереснейшая ситуация! Миссия наша — милосердие, и учат нас искать прощение для каждого грешника. Но сложность наша в том, что большинство сестер считают тебя хуже, чем просто грешницей.
Какая странная реакция на мой побег из Энгельталя…
— Я покинула монастырь, но никогда бы не хотела оскорбить Дом Господа!
— И, конечно, матушка Кристина тоже. — Аглетрудис не утратила способности колоть по самому больному. — Если бы ты просто исчезла, вряд ли кто-то захотел теперь отказать тебе в помощи. Но из-за твоего поведения в ту ночь бедная сестра Гертруда умерла от разрыва сердца!
Гертруда нипочем бы не стала волноваться обо мне… разве только о том, что из-за моего отсутствия работа над ее Библией пойдет медленнее.
— Разрыв сердца? Не может быть!
— Ни к чему отрицать, сес… ох, прошу прощения, Марианн. Неужели ты забыла, что в ту ночь я видела, как ты вышла из скриптория? А я помню! И помню еще, как наутро бедная сестра Гертруда обнаружила, что все ее труды сгорели! Каждая глава и каждый стих, все — пепел!.. — Аглетрудис сделала театральную паузу. — Как посмела ты поджечь ее Библию?
Этот показушный вздох все объяснил. Она сожгла «Die Gertrud Bibel» в ночь моего побега и обвинила меня. Так я и стала сестрой, что разрушила всю работу Гертруды, дело всей ее жизни! Я оказалась монахиней, что превратила Слово Божье в пепел, и сбежала, и сделалась любовницей убийцы.
У Аглетрудис прямо-таки глаза светились.
— Матушка Кристина приказала вымарать твое имя изо всех летописей, а теперь, когда отец Сандер скончался — ты же знаешь, что он тоже умер? — мы вычеркиваем тебя и из его работ.
Я всегда считала Аглетрудис лишь прислужницей Гертруды, пособницей, но не главной злодейкой. Как же быстро все перевернулось! В одну секунду мне раскрылось все зло, на которое была способна эта женщина. После моего исчезновения она, конечно, восстановила свои позиции наследницы скриптория. Но этого ей было мало.