Выбрать главу

- Кто, кто?! - не понял Аркадий.

- Русского языка не понимаешь? - рассердился вдруг конюх. - Капрыз, говорю! Он как та барышня! На какой бок встанет, с того и скачет. Одно слово: конь-огонь!

Конюх вложил в это определение все свое презрение к капризам негодящейся для строя лошади, но Аркадий не понял скрытой этой иронии, а услышал только: "Конь-огонь!"

Такого коня ему и надо. Пусть все видят.

- Седлай! - приказал он.

* * *

...Конь держался прилично до самой площади. Иногда, правда, скакал боком и норовил кусануть Аркадия за колено, но тот туго натягивал поводья, и конь смирялся. Но на площади, где кругом толпился народ, жеребец стал храпеть, крутить мордой и толкать всех крупом. Люди недовольно шумели. Ефимов оборачивался, на скулах у него катались желваки, и по тому, как он, узко щурясь, смотрел на всадника и жеребца, понял Аркадий, что ничего хорошего ему сегодня от Ефимова не услышать.

На трибуну один за другим поднимались ораторы, но Аркадий был так занят конем, что до него долетели лишь отдельные фразы: "Клянемся отомстить за павших!", "Позор черной реакции!", "Да здравствует Третий Интернационал!"

Потом народ на площади вдруг зашумел, в воздух полетели папахи и ушанки, вокруг закричали: "Ильич!.. Ильич!.."

Аркадий поднялся на стременах и увидел Ленина. Был он в темном пальто, в руках держал шапку. Потом Ленин заговорил, и площадь замерла. Но конь под Аркадием пятился, храпел, мотал мордой, и во время всей короткой речи Ленина Аркадий, как мог, усмирял коня, чтобы дать возможность стоящим рядом людям послушать, о чем говорит великий вождь. Сам он не слышал ничего, и это было так обидно, что слезы закипали у него на глазах. Когда же Ленин кончил речь и опять в воздух полетели шапки, загремела музыка и народ раздался, пробираясь ближе к трибуне, Аркадий в отчаянии и гневе жиганул проклятого коня нагайкой и поскакал с площади.

Вечером он вошел в комнату Ефимова и с порога заявил:

- Отпустите на фронт!

Ефимов сидел у раскаленной "буржуйки", курил и пускал дым в открытую дверцу. Он даже не пошевелился, будто не слышал.

- Прошу отпустить на фронт! - повторил Аркадий.

Лицо и шея у Ефимова побагровели. То ли от гнева, то ли от печного жара.

- А здесь тебе что? Курорт? - все еще не оборачиваясь и не повышая голоса, спросил он. - Какава тебе здесь?

- Какая "какава"? - растерялся Аркадий.

- Сладкая! - загремел вдруг Ефимов так, что чайник на печке подпрыгнул. - Которую буржуи пьют! Тебе сколько лет?

- Пятнадцать! - тоже рассердился Аркадий.

- Сколько?! - схватился за голову Ефимов. - Ты же говорил семнадцатый! Врал?

- Врал! - в упор посмотрел на него Аркадий.

Ефимов озадаченно замолчал, потом с искренним удивлением заметил:

- Вымахал ты, однако...

Кинул окурок в печку и приказал:

- Марш спать!

- А с фронтом как? - опять было заикнулся Аркадий, но посмотрел на Ефимова и вышел из комнаты.

Заснуть он не мог. Вспоминал портреты в траурных рамках, митинг, речь Ленина, которую так и не слышал из-за дурной этой лошади, потом вынул из мешка заветную тетрадь с медными угольничками.

Долго старательно писал, перечеркивал, опять писал. Вышли стихи:

Угнетенные восстали.

У тиранов мы отняли

Нашу власть

И знаменам нашим красным

Не дадим мы в час опасный

Вновь упасть.

И звездою путеводной

В дали светлой и свободной

Мы горим,

Нет звезды той ярче, краше,

И весь мир мы светом нашим

Озарим!..

Перечитал и подумал, что стихи похожи на любимую отцовскую песню про звезду, которая всегда горит, и другой такой никогда не будет. А еще - что эти его стихи - как клятва! Подумал так и уснул.

* * *

Утром его вызвал Ефимов и сказал:

- Нету мне покоя, что тебе всего пятнадцать. Моя недоглядка! На фронт не пущу.

Аркадий хотел возразить, но Ефимов остановил его, поскреб ногтем выбритую щеку и угрюмо добавил:

- Учиться пойдешь. На красного командира.

И почему-то вздохнул.

И опять Аркадий вспомнил об отце. Тот тоже так вздыхал, когда жалел его или прощал за что-то.

ПОДСОЛНУХИ

Курсанты Четвертых Московских командных курсов досматривали предутренние сны, когда раздался сигнал тревоги.

Аркадию снились подсолнухи. Они были круглые и желтые, как маленькие солнца. Аркадий закрывал глаза ладонями, смотрел на подсолнухи, и ладони становились горячими и розовыми, как бывает, когда закрываешься ими от настоящего солнца. Подсолнухи были очень высокими или это он сам был такой маленький, только бродил он среди них, как в лесу, а когда поднимал голову, то зажмуривался - так нестерпимо горели шапки подсолнухов на синем, без облачка, небе.

Аркадий счастливо улыбался, зарывался лицом в подушку, но в жаркий этот сон уже врывались хриплые и отрывистые звуки трубы: "Тревога!"

Аркадий открыл глаза и увидел серый рассвет за окнами.

- Подъем! - кричал дежурный по роте, и голос его гулко разносился под холодными сводами казармы...

Училищный плац был мокрый от прошедшего ночью первого весеннего ливня, воробьи пили из луж, на ветках проклюнулись листочки, и деревья стояли в светло-зеленом пуху.

Жеребец под командиром училища перебирал точеными ногами и коротко ржал. Лошади на конюшне отвечали ему, и слышно было, как они бьют копытами о дощатые стены денников.

- Товарищи курсанты!.. - Голос командира звучал глухо, будто увязал в сыром утреннем воздухе, но слышно его было далеко. - Украина в крови! Белогвардейские псы обложили ее со всех сторон, и каждый хочет подло урвать свой кусок. Лютуют атаманы всех мастей - желтые, зеленые, и кто их там, бандитов, разберет, какие они еще! Мы выступаем на защиту Советской Украины, товарищи!.. Доучиваться придется после боев.

Командир помолчал и мрачно добавил:

- Кому, конечно, повезет...

Набрал полную грудь воздуха и вдруг крикнул, яростно и горько:

- А не повезет, не плачь! Не горюй, дорогой товарищ! За тебя отомстят и тебя не забудут! - Он обернулся к оркестру и гаркнул: - Ну?!

Ухнул барабан, запели трубы, командир разобрал поводья, тронул коня, и сводный отряд курсантов под гром оркестра пошел через Лефортово к вокзалу. Оркестр играл не переставая, а если замолкали вдруг трубы, командир оборачивался в седле и так смотрел на музыкантов, что медь тут же гремела с новой силой, во всю заливались кларнеты и звенели тарелки.

Курсанты под марш прошли через весь город. За плечами - винтовки, а подсумки с боевыми патронами тяжелей, чем мешки со скудным пайком.

Эшелон их стоял на товарной, и Аркадию, хорошо помнившему разноголосицу паровозных гудков, забитые вагонами пути, сутолоку пассажиров на больших московских вокзалах, станция эта показалась безлюдной и заброшенной.

Сиротливо болталась кишка водонапорной башни, мокла под насыпью куча антрацита; одинокий их эшелон, казалось, заблудился среди переплетения рельсов, стрелок, переходных мостиков, а паровозик, хоть и стоял под парами, но дышал нервно и слабо, как больной.

Поднявшийся ветер гонял по путям обрывки бумаги и пропитанные мазутом тряпки, где-то громыхала полуоторванная железная вывеска и хлопала дверь пустого пакгауза.

Объявили погрузку. В последний раз заиграл оркестр. Здесь, где было столько открытого места, он тоже звучал как-то нестройно и тихо. А может, губы у музыкантов зазябли на холодном ветру? Дежурный по станции засвистел в свой свисток, махнул машинисту, лязгнули буфера теплушек, и поезд тронулся.

Паровозик-карапузик оказался молодцом! Дернулся раз, другой, пробуя силы, вытащил эшелон за выходную стрелку и, весело отдуваясь, все поддавал да поддавал пару.

Аркадий стоял у перекладины открытой двери. Уплывали, теряли очертания в утреннем тумане окраины Москвы. Ветер рвал в клочья паровозный дым. Все быстрей и быстрей стучали колеса. Аркадий плечом задвинул дверь. Стук колес стал глуше, свист ветра сильней. Теплушка попалась старая, дуло из всех щелей. Но немолодой уже, хозяйственный ротный Иван Сухарев расстарался захватить со станции рогожный куль угля, и кто-то из курсантов, постукивая прикладом винтовки, уже загибал углы железного листа, чтобы разжечь на нем огонь. Мокрый уголь не разгорался, чадил, теплушка наполнилась едким дымом. Курсанты кашляли, чихали, смеялись, вытирая слезы. Опять откатили дверь, и то ли от ветра, то ли от сунутых щепок угли схватились жаром, багрово замерцали, переливаясь в полумраке теплушки.