Примерно спустя месяц после водворения в Никольском, к Павлу Всеволодовичу мало-помалу стали возвращаться силы. Он, наконец, позволил себе снять предписанный профессором Штайером лечебный корсет, сжимавший долгие недели в жестком панцире все его туловище от основания черепа до поясницы. Все эти ноющие, скрежещущие болью, саднящие позвонки, хрящи, кости и почти онемевшую от неподвижности, изможденную мышечную плоть. Он начал выходить из дома без помощи камердинера, хотя тот по-прежнему всюду следовал за ним. У него появился вялый, непостоянный аппетит и лицо, имевшее до того абсолютное сходство с посмертной маской, постепенно вернуло себе черты живого человеческого лица. Ему настоятельно требовалось присутствие Жекки. Постоянно полулежа в креслах, он держал ее за руку. Иногда просил поиграть что-нибудь на рояле, но, видимо, не слишком удовлетворяясь ее ученической игрой, переключался на книги из старой библиотеки. По его просьбе Жекки читала ему, в основном, стихи. Одним словом, чутье не обмануло Йоханса, и Аболешев, очутившись в родных краях, пошел на поправку.
Но, отступив, болезнь все же оставила по себе один, явный, не заживающий шрам. Если и прежде речь Аболешева, не совсем правильная и чистая (по-русски он говорил с легким, вероятно, поставленным акцентом неопределенного происхождения), давала о нем представление как о человеке, получившем хорошее воспитание, или даже как о человеке из определенной, довольно замкнутой, сословной касты, и носила на себе заметный отпечаток какой-то искуственности, какой-то предвзятой натянутости, то теперь, после пережитого им страшного приступа, окончательно превратилась в нечто неудобоваримое. Первое время он вообще не мог говорить.
Речевая способность возвращалась к нему постепенно вместе с мышечными рефлексами. И если последние давали надежду на полное восстановление, то в отношении речи такой надежды почти не осталось. Аболешев словно бы отступил в область бессловесного. Не то, чтобы он совсем не мог высказать какое-то простое суждение, и не то чтобы он утратил какую-то, привитую в детстве, речевую привычку, но он, казалось, совершенно потерял всякий вкус к общению посредством слов. Будто бы травма, нанесенная его речи, захватила и нечто более глубокое и цельное, что подпитывало ее изнутри. Было похоже, что Аболешеву не только физически тяжело двигать языком, сжимать или растягивать губы, произнося какую-то фразу, но, что все эти необходимые для словоизлияния движения сделались ему как-то до отвращения скучны и не нужны, как-то чересчур мучительны, как будто всякий смысл, порождавший их прежде, был совершенно утрачен. И может быть, потому в дни выздоровления так особенно ясно обозначились его неубывающая музыкальность, звуковой голод — внутренняя потребность, которую он пытался, но не мог утолить.
Дальше случилось совсем неожиданное. Как только состояние Павла Всеволодовича позволило ему быть совершенно самостоятельным, он оповестил Жекки о намерении ехать в Москву для продолжения курса у известного ему доктора Облеухова. Жекки была несколько ошарашена таким решением, в особенности тем, что Аболешев не предлагал ехать ей вместе с ним. Конечно, она могла воспринять это, как проявление его излишней деликатности и нежелания вовлекать ее в малоприятные особенности своего лечения. Ему и без того было неловко от доставленных ей хлопот и непрерывного беспокойства. И все же обида превозмогала доводы рассудка. Аболешев категорически воспротивился ее желанию ехать с ним в Москву, и Жекки приняла его отказ, как оскорбление.
Это была их первая серьезная размолвка. Жекки срывалась на крик, убеждая его, что он не смеет так поступать с ней. Аболешев был холодно вежлив и непреклонен. Жекки попробовала разрыдаться. Она знала, что Павел Всеволодович не любит спонтанных эмоций, и рассчитывала, что он откликнется на них вполне определенным образом. В его ледяной броне образуется брешь, и какая-то часть его настоящих чувств все-таки вырвется наружу. Но, утешая ее с той же выверенной холодностью, он почти ничего не сказал, зато позволил себе всего лишь один единственный поцелуй. Короткое пронзительное, как электрический разряд, прикосновение холодных губ к ее соленым от слез губам словно бы сотрясло мироздание, и этого оказалось довольно. Жекки еще злилась и терзалась обидой, а изнутри ее уже окатил такой несокрушимый прилив страсти, что она растерялась. Состоялось нечто вроде примирения. Жекки пришлось уступить. Провожая Аболешева, она потребовала, чтобы он постоянно извещал о себе письмами а, если будет такая необходимость, то и телеграммами.
Так впервые после свадьбы они расстались более, чем на два месяца. Разлука далась Жекки не легко. Если бы у нее не было ежедневных хозяйственных забот, долгих задушевных разговоров с Матвеичем и общения с Серым, то наверняка тоска по Аболешеву довела бы ее до полного нервного истощения. Хуже всего оказалось то, что по возвращении из Москвы Аболешев по-прежнему нуждался в лечении.
Его отлучки в Москву стали регулярными. Затем к ним добавились поездки по делам фабрики Восьмибратова и собственного имения, заложенного в крупном Петербургском банке. Словом, Жекки могла бы посчитать на пальцах одной руки те месяцы в течение года, что они проводили вдвоем. Ссоры из-за этих отъездов тоже стали почти обыденностью. Правда, как будто, благодаря усиленному лечению под руководством доктора Облеухова Аболешеву стало лучше. Приступы страшных конвульсий больше не повторялись.
Наружно Аболешев производил довольно благоприятное впечатление. Только неизменная слабость, тяжелая апатия и глубокая грусть, застывшая в его аквамариновых глазах, напоминали о его нездоровье. В таком состоянии он обыкновенно возвращался после своих поездок: измотанный, бледный, страдающий от ломоты во всем теле. Жекки попыталась с присущей ей запальчивостью воспротивиться подобному самомучительству, однако Аболешев успокоил ее: уж лучше мучиться несколько дней в конце поездки, чем переносить еще худшие страдания месяцами. С этим нельзя было не согласиться. Возвращаясь домой, Аболешев быстро восстанавливался, после чего начинал походить на здорового человека. И так, месяца три — четыре, до того, как ему снова требовалось куда-нибудь ехать.
За последний год к привычным размышлениям Жекки о болезни мужа, к упрекам совести за постоянные срывы и ссоры из-за его поездок, стали все чаще примешиваться ревнивые подозрения.
Она пыталась не давать им ход, но они упрямо возвращались к ней снова, и снова, в конце концов, вытеснив на второй план все прочие рассуждения. «Зачем ему ехать к Восьмибратову, если деньги уже выплачены, а в текстильном деле он разбирается не лучше, чем я в музыке». А эта ужасная записка, выпавшая из кармана его пальто как раз в то время, когда Павлина, чистила господский костюм, а Жекки проходила мимо: «Я смогла достать только две dos. Ждите ровно в восемь». Жаль, что без подписи, а то Жекки заставила бы его поведать об этой таинственной встрече в восемь и о той, что просила его ждать. Жаль еще, что Жекки испытывала какую-то подспудную неприязнь к такого рода подозрениям. Не то она могла бы устроить несколько показательных истерик и заставить Аболешева во всем сознаться.
Только что ей даст его признание? Да, может быть, ему действительно надо время от времени консультироваться с доктором Облеуховым, и, судя по всему, эти консультации он неплохо совмещает с какими-то посторонними визитами. Может быть, он ищет знакомства с другими женщинами потому, что после той ночи дал обещание Жекки не тревожить ее, и с другими у него все как-то иначе? А может быть, он уже нашел ей какую-то постоянную замену, возмещающую утраты, понесенные в официальном браке? Ведь выяснилось же недавно, что у председателя судебной палаты Сомнихина помимо законной жены Елизаветы Антиповны была в Нижеславле вторая, невенчанная, а по сути, тоже жена, подарившая ему троих ребятишек? А чем Аболешев хуже Сомнихина?
Последнее предположение заставило Жекки настолько критично пересмотреть интимную часть отношений с Аболешевым, что она вынудила себя попробовать сломать привычный статус-кво. А вдруг тот единственный раз был просто необъяснимой случайностью и если не избегать этого, а наоборот попробовать еще, все наладится? Она уверила себя, что и Аболешев задумывается о том же, но не решается намекнуть на что-то подобное из-за данного ей слова. Поэтому Жекки посчитала возможным своими силами разрубить Гордиев узел, и однажды поздним вечером сама пришла в комнату Аболешева.