Выбрать главу

XXIII

Гостиничный ресторан располагался на первом этаже и действительно по праву считался самым роскошным заведением в городе. В ярко-освещенном зале, показавшемся после грязной полутьмы улицы чем-то вроде ослепляющей сказочной пещеры Алладина, наполненной многоцветными переливами золота, рубина и хрусталя, в одной условной половине, образованной рядом колон белого мрамора, шла шумная купеческая гульба, в другой — более тихой, за разрозненными столиками расположилась прочая публика. Вышколенные официанты в черных фраках и белых передниках сновали между рядами под строгим надзором осанистого почтенного человека с умным взглядом — метрдотеля Жирова известного тем, что когда-то он служил помощником управляющего в знаменитой Лоскутной, в Москве.

Из купеческой части зала доносился густой гул голосов, прерываемый пьяными вскриками, всхлипами и взрывами страшного гогота. На небольшой эстраде играл русский оркестр: с полдюжины крепких парней в малиновых шелковых рубашках с балалайками, гармонями, бубном, деревянными дудками и трещоткой. Воздух разрывался от разухабисто-задорной плясовой. Некоторые, особо развеселившиеся купцы, подначенные собственной удалью и зазывной мелодией, пробовали прямо в проходах возле столов изображать путаные приемы неопознанного народного танца но, не встретив поддержки, под общий смех один за другим возвращались на свои места.

Жиров предложил доктору Коробейникову и его спутникам занять свободный столик в «тихой» части заведения. Как только к ним подошел официант, Жекки попросила воды.

— А по-моему в здешних кутежах что-то есть, — сказала Елена Павловна, радостно оглядывая шумящий зал.

— Да-с, и кормят здесь, кажется, на славу, — поддакнул доктор. Он в это время внимательно прочитывал меню.

Жекки, постепенно приходила в себя, отпивала воду и с опаской посматривала на Аболешева. Тот по обыкновению молчал, и хотя весь вид его демонстрировал покорное приятие всего, чтобы здесь ни происходило, Жекки понимала, что он переносит свое присутствие в этом кругу, как тяжкую повинность. Особенную обеспокоенность вызывал у нее русский оркестр. Жекки боялась, что Аболешев вот-вот не выдержит какого-нибудь замысловатого коленца, выписанного балалаечниками, и без объяснений покинет ее, как в синема. Тогда придется уйти вслед за ним, и получится что-то вроде семейного скандала. Но, приглядываясь к мужу, она все больше успокаивалась — пока Аболешев, судя по всему, был готов стойко выдержать назначенную ему пытку.

Между тем, бойко сыгранную, разухабистую плясовую сменила протяжная и грустная трель, и на эстраде появилась дородная девица в алом сарафане. Волна купеческого гула при ее появлении пошла на спад. За столиками тихой публики разговоры тоже начали обрываться на полуслове, и от одного к другому шепотом стали передаваться восклицания: «Она, она, Стеша». Очевидно, певица была хорошо известна завсегдатаям инских ресторанов и ярмарок. Сложив пухлые ручки чуть пониже выдающегося бюста, и уставив поверх голов слушателей красивые большие глаза, она затянула глубоким, очень хорошо поставленным сопрано:

   Нет не любила я! Но странная забота    Теснила грудь мою, когда он приходил;    То вся краснела я, боялася чего-то, —    Он так меня любил, он так меня любил!

— Что это она такое поет? — спросила Елена Павловна, обращаясь не то к доктору, не то к Жекки.

— Не знаю, — как-то подчеркнуто скоро отозвался Николай Степанович. — Ты слушай, слушай. По-моему, недурно звучит, а?

Елена Павловна не ответила. Романс приковал к себе внимание всех, кто был в зале, за исключением официантов, продолжавших бесшумно сновать между столами. Жекки, также никогда прежде не слышавшая этой песни, с любопытством, но и с некоторым принуждением, сосредоточилась на звучании мягкого женского голоса, слегка заглушаемого чересчур ретивыми аккомпаниаторами в малиновых рубахах.

   Но раз он мне сказал: «В ту рощу в час заката    Придешь ли?» — «Да, приду…» Но не хватило сил;    Я в рощу не пошла, он ждал меня напрасно!    Он так меня любил, он так меня любил!

Нет, слова сами по себе не особенно трогали, но вот в сочетании с музыкой, и особенно — заоблачно плывущим голосом Стеши, — могли довести кого угодно до безмолвного грустного столбняка. Жекки все же решила осторожно воспользоваться этим коллективным сомнамбулизмом, чтобы, не слишком привлекая к себе внимание, пройти в дамскую комнату.

В отличие от сентиментальной сестры, она никогда не поддавалась откровенной слезливости, и даже не была достаточно музыкальна, чтоб оценить мастерство исполнителей романса, который был попросту не достаточно хорош. Ни страшных, ни страстных воспоминаний, ни смутных тягостных наваждений, ни даже обыкновенной, ничем не оправданной грусти, он у нее не вызвал. И ей очень нужно было в дамскую комнату.

Поднявшись, Жекки мельком бросила взгляд на Аболешева. Он сидел, опустив глаза. Со стороны можно было подумать, что он спит.

В холодном вестибюле, из которого нужно было повернуть налево, Жекки на минуту скорее машинально, чем по необходимости, задержалась перед огромным старинным зеркалом в причудливо свитой из тяжелых бронзовых жгутов раме. Зеркало было мутно от старины. Жиров не раз хвастался перед знатными постояльцами, что этот ценный предмет интерьера был выписан когда-то из Венеции чуть ли не при личном посредничестве светлейшего князя Потемкина для его нового, строившегося в ту пору петербургского дворца, но не подошел по размеру и с досады был подарен тогдашнему нижеславскому губернатору, от которого перешел каким-то кружным путем к хозяину дома, переделанному потом под гостиницу. Отражавшиеся в зеркале фигуры получались всегда как бы слегка полустертыми, будто проходящими сквозь голубовато-серую дымку, не то времени, не то зазеркальной мглы.

Жекки глянула в это непрактичное сооружение, на ходу подправив гребень, сдерживавший ее тугие блестящие волосы. Еще раз подивилась возникшему неясному отражению. Оценила, что так оно, пожалуй, даже привлекательней, чем в новом, не искажающем действительности и уже хотела, было, идти дальше, как остановилась, словно парализованная. Сердце за долю секунды пронзила насквозь тонкая ледяная игла ужаса. В зеркале чуть повыше собственного лица она увидела улыбающуюся, подернутую все той же дымчатой поволокой, физиономию с ехидными угольными глазами и вздернутыми тонкими усиками. Грег…

Показавшись всего на мгновенье, и проскользнув, точно черная тень по зыбкому стеклу, отражение отступило вглубь зеркала, но внезапно снова выплыло из небытия, размытое в туманных волнах зазеркальной дымки. Та же самодовольная физиономия: черный холодный прищур и приподнятый в насмешке тонкий холеный ус над изогнувшейся верхней губой. Жекки не успела опомниться, как неприятное лицо снова исчезло, захваченное наплывом мглистого сгустка. Это странное мерцающее видение, казалось, никак не могло утвердить себя на скользкой поверхности отражающего его стекла. Или само стекло, столь легко вбирающее чистые световые лучи, колебалось то, принимая, то, отталкивая предложенную ему комбинацию разнородных частиц сомнительной плотности. И эта ни на что не похожая, явно зловещая неопределенность, продлившись секунду-другую, наконец, завершилась победой физических законов. Жекки видела совершенно отчетливо отраженное одновременно с ней, хотя и опутанное по-прежнему все той же голубоватой пеленой, насмешливую улыбку Грега и его широкоплечую фигуру в безукоризненном черном костюме с элегантным уголком белого платка в левом кармане. «Что же это такое, — пронеслось у нее в голове, — что за фокусы?»

Но обдумать что-то как следует, не было времени. Зеркальный Грег повторял живой оригинал, который Жекки уже чувствовала вполне осязательно. Нависнув над ней, точно черная скала, он полушутя изобразил светскую любезность.

— Апухтин прекрасный автор безвкусных романсов, не правда ли? — сказал он, впиваясь взглядом в ее отражение. — По-моему, подлинная поэзия вообще не поддается переложению на ноты, потому что сама не что иное, как музыка.