Пожалуй, Поликарп Матвеич извинит ее, если она немного задержится. Серый, как видно, сильно соскучился по ней, да и она соскучилась по нему разве чуточку меньше.
Жекки сгребла, помогая себе ногами, пеструю густую охапку опавшей листвы и повалилась в нее, успев, как бы играя, бросить в сторону волка быстро рассыпавшийся лиственный ворох. Серый тотчас подбежал к ней, показывая, что тоже не прочь поиграть. И Жекки, смеясь, начала засыпать его шуршащими сухими листьями, а Серый то подставлял под них свою морду, то отпрыгивал в сторону, притворяясь напуганным. Красные, желтые, багровые листья в голубом воздухе, как будто в медленном танце плыли над ними, покачиваясь и опадая. Жекки следила за ними глазами, точно воображала, будто кружится в неведомом вальсе, самом лучшем из всех, что ей когда-либо приходилось танцевать. Серый, работая лапами, вздымал еще целые листопады. Жекки, распластавшись на разноцветной перине, выхватывала из нее смятые клочья и щедро разбрасывала их над собой. И как так получалось, что у нее вырвались потом эти слова? Странно, в самом деле. Когда она устала сыпать вокруг себя листьями, Серый улегся рядом, а она положила руку ему на косматый загривок, то, как будто по контрасту с нахлынувшей безмятежностью, глядя прямо в раскрытую над ней безбрежную осеннюю лазурь, она выдохнула, сама того не желая: «Знаешь, Серенький, а ведь счастливее чем сейчас, я уже никогда не буду».
Ее рука, прижатая к загривку, почувствовала резкий отталкивающий рывок. Серый мгновенно приподнялся так, чтобы увидеть лицо двуногой, словно он не только понял, что она сказала, но и приготовился немедленно возразить ей. Жекки этому не удивилась. Серый понимал ее как никто на свете. Теперь она это точно знала, как и то, что его понимание, его молчаливое присутствие будет необходимо ей, пока она жива. Жекки провела рукой по его большой голове, почесав немного за ухом. Пригладила шерсть, сбившуюся по бокам, и, обняв еще раз за шею, поцеловала его влажный нос. Затем нашла брошенный неподалеку хлыстик, отряхнулась и, забывшись на долю секунды, чересчур непреклонно позвала Серого за собой. Все же нужно было поторопиться к Матвеичу. Старый лесник не очень-то любил засиживаться дома, и Жекки боялась его не застать.
Однако, волк медлил. Жекки мысленно одернула себя. Какая же она дурочка. Прямые просьбы и, уж тем более приказы, на Серого никогда не действовали. За все десять с лишним лет, что Жекки его знала, он так и не стал дрессированным цирковым актером, не стал ручным. Бесполезно было понуждать его или намеренно обучать каким-нибудь трюкам. Серый был слишком умен, чтобы в угоду человеческим прихотям совершать какие-то бессмысленные комбинации движений, не представлявшие по большому счету для него ни интереса, ни, тем более — мыслительной сложности. Он всегда сам совершал выбор, всегда сам решал, как ему поступать. И Жекки понимала — любить этого волка она может только потому, что он такой — своевольный, чужой, свободный.
Взглянув на него, Жекки без слов выразила сожаление за невольную резкость. Конечно, если Серый захочет, он сам пойдет вслед за ней к Матвеичу. Ну, а нет, что ж, они все равно скоро увидятся. Жекки в этом не сомневалась.
IV
— А, отступница, явилась, — с напускной ворчливостью поприветствовал ее Поликарп Матвеич, увидев, как Жекки на великолепном золотисто-гнедом жеребце въезжает во двор его лесной усадьбы. Дом, выстроенный много лет назад из огромных сосновых бревен, с высоким коньком тесовой крыши и широким двухступенчатым крыльцом под таким же навесом, обнесенный с четырех сторон забором из связанных крепких жердей, выглядел как добротное жилище какого-нибудь богатого крестьянина, живущего большой семьей на отдаленном отрубе.
Опытным глазом приметив Серого, оставшегося за воротами, Матвеич добавил, сразу посерьезнев:
— И зверя своего привела. Добро же. Ну, здравствуй.
Жекки тоже еще по дороге заметила волка, все-таки решившего проводить ее и, довольная этим, добралась до Поликарпа в самом приятном расположении духа.
— Здравствуйте, Поликарп Матвеич, — приветствовала она его. — И сколько вам повторять, что никакая я не отступница, никогда ею не была и не буду.
— Отступница, отступница. Ну, проходи в дом.
Всегда он насмешничает, а сам, пожалуй, все глаза проглядел, дожидаясь пока она соизволит явиться. Отступница… Смешно об этом вспоминать, но когда-то давным-давно, переполненная благодарной нежностью к своему наставнику, Жекки призналась ему с детской простотой, что хочет, как и Матвеич, жить в лесу и выйдет замуж непременно за такого же, как он лесовика. Матвеич, конечно, смеялся. Но реальное замужество воспитанницы принял с прохладцей, выбора ее не одобрил и полушутя-полусерьезно стал упрекать в отступничестве от ею же данного обещания. Кое-какой резон в этих упреках, все же присутствовал, потому как утонченный сноб Аболешев, разумеется, нисколько не походил на «лесовика».
Жекки выпрыгнула из седла, передав поводья Матвеичу. Тот неторопливо, как и все, что он делал, привязал их каким-то замысловатым узлом к одной из жердин забора. Тем временем Жекки уже взбежала, стуча каблучками, по тяжелым ступенькам крыльца и распахнула входную дубовую дверь, отличавшуюся необыкновенно протяжным и гулким скрипом. Поликарп Матвеич вошел за ней следом.
В доме было сумрачно и прохладно. От порога до большой русской печи, выбеленной известкой, тянулось несколько расшитых разноцветьем половиц. Над печкой довольно высоко под самым потолком темнели пучки сухих трав. Матвеич был в своем роде знахарем. Ведал полезные и гибельные свойства растений. Готовил целебные настои. Пользовал и себя — у него с годами стало ломить поясницу и сводить суставы — и всех, кому приходила охота попросить его о помощи. Желающие находились, но обращались к нему все равно с опаской. В сознании мужиков, он, как ни крути, был почти что колдун. Боялись и его таинственного искусства, и осуждения отца Василия из Никольской церкви, да и ученый «дохтур» с «фельшером» из земской больницы всячески порицали горе-смельчаков, что шли со своими недугами не к ним, а в лесную усадьбу.
Сушеные травы распространяли по дому горьковато-пряный аромат, знакомый Жекки еще с детства. Вдохнув снова этот знакомый травяной дух, она услышала, как всплыли в памяти, поднявшись, словно из глубокого колодца, как будто в сказочной дреме звучавшие когда-то, долгие и казавшиеся тоже какими-то сказочными рассказы. Далекие, как сон, голоса: «Ну, расскажи, Матвеич, миленький. Ну что это за травка? — Это-то? Душица. Вишь, кое-где розовые цветики остались. Хороша от мигреней и при простуде. — А эта? — Это, сударушка ты моя, полынь-трава. Горше ее не придумать. Лечит желудок, а ежели, например, компресс из нее, так — раны или ушибы. Вот, как у тебя на коленке. — Ну а эта, эта, что за трава такая Матвеич? Неужели и она горькая? — Эта? И еще какая горькая. Рьяная. Не дай тебе Бог, ласточка моя, когда-нибудь попросить ее для себя. Называется она горицвет, а излечивает сердце…»
В красном углу, как положено, перед образом Спаса, потемневшем от неправдоподобной древности, светилась крохотная лампадка. Взглянув на нее, Жекки из приличия перекрестилась. Знала, что из всех ее недостатков, известных Матвеичу, отсутствие необходимой почтительности к божеству, он извинял менее чем охотно. Напротив двух небольших окон с ситцевыми занавесками, почти посреди комнаты, вздымался крепкий, как дом, как вообще все, что было в этом доме, дубовый стол с нехитрым, но сытным угощением.
На краю лавки, расположенной у окна, Жекки заметила смиренно пристроившегося там кота, чрезвычайно толстого, похожего на енота. Кот был донельзя ленив, флегматичен и любим Матвеичем. Жекки с трудом удержалась, чтоб тотчас не растормошить его. Но вовремя удержалась. Вспомнила, что, во-первых, кот, которому Матвеич, кажется, не удосужился дать никакого имени (для него кот был просто Котом, и Жекки воспринимала это, как высшее признание животного, воплотившего в себе все типичные достоинства кошачьих), не любит, когда его не с того, не с сего начинают теребить и тискать. Он редко кому позволял с собой такие вольности. А во-вторых, Жекки вспомнила про предстоящий обстоятельный разговор и решила пока не отвлекаться на сентиментальные позывы. Опять-таки, Матвеич, как ни любил он своего Кота, в душе бы их не одобрил.