Выбрать главу

Четыре года военной солдатской жизни раз и навсегда выпрямили Терешу, придали бравый гусарский вид. Стоит — плечи расправлены, небритый подбородок вздернут, правая рука чуть согнута у бедра. Вид у старика такой, будто собрался бодро откозырять честь и гаркнуть кому-то: здравия желаю! С войны вернулся без единой царапины.

— Вот даже порошинкой не ожгло, — сказала обрадованно Горислава. — Заговоренный он у меня. Я ему через солнушко весточки посылала. Выйду в поле, в луг, встану перед ним лицо в лицо, прошу его: «Солнушко, солнушко, спаси и помилуй Терешу. Несладко ему в окопах. Горько в боях. Пронеси пули мимо него. Обогрей душу. Передай: жду его целехоньким-живехоньким. С победой жду». И слушало солнушко жницу колхозную. Никогда не упускала я свою заряницу, свои досветки. Встречала светило небесное трудом земным. Оттого и любит оно меня. Лень-греховодницу успела в сиротстве прогнать от себя. Солнушко еще в провале небесном — я не сплю. Кручусь возле печки. Ухом-слухом каждый коровий мык ловлю. Будь сам приятен солнушку и земле — они в долгу не останутся. У них душа большая, добрая. Птица всякому лесу поет, и ты пой всякому. Мы с тобой, Анисимыч, на старые выруба сходим. По грибы, по бруснику. Поживи у нас, послушай вспоминки. Замолви о нас словечко в какой-нибудь книге. Живут, мол, в Авдотьевке пенсионеры Найденовы. Тереша — старичок-фронтовичок. Славушка — колхозница-полевичка. Язычники они, последние васюганские язычники. Всю жизнь напролет солнушку исповедуются, земную мир-околицу боготворят…

Терентий Кузьмич сидит за столом, примагничивает указательным пальцем хлебные крошки, отправляет в маленький рот. Спрашивает меня:

— За веру нашу на Соловки не сошлют? Был у нас в роте пехотинец с тех земель. Весельчак. Ладошку об ладошку любил тереть. Помню, приговорка у него была: земля советская, власть соловецкая.

— Терешенька, — вступает в разговор жена, — да кто ныне за веру терзает? Молись хоть ведру — все к добру. Внук говорил: пусть лоб от мольбы треснет — никто никого пальцем не тронет. Кто староверцев волнует? Никто. Бурчат над книгами толстющими, суют два пальца в лоб и каждый по себе поп.

В форточку, обтянутую марлей, дышит сухим теплом июль. Ходики терпеливо подсчитывают секунды идущего века. Остановись они вдруг, и тут же остановится время, замрет, как журавль на одной ноге.

Покойно, отрадно в тихом пристанище солнцепоклонников. Забываешь о существовании сутолочных городов, о мнимых друзьях, бессчетных заботах. Весь мир — чистая горница, неунывающие ходики и счастливая парочка за крепким самодельным столом.

Не понять кто главенствует в доме — Славушка или Тереша. Семейная власть разделена поровну. Разделили они поровну быстролетную жизнь, нелегкую ношу судьбы и славу великой победы. Фронтовик положил боевые награды на стол, многозначительно произнес:

— Лобовая часть медалей — моя. Тыльная — Славушки. Без тыла побед не бывает.

У войны дорог много. У Гориславы в тылу главной была дорога на ферму. Родина-мать звала на подвиг, и откликнулись все матери Родины на ее сильный зов. Уносясь чистой памятью к тем годам сплошных тревог и забот, бабушка говорит:

— В то время кабы четыре руки для бабы. И тех бы не хватило. В колхозе — дела да дела. А мы, как вязальные иглы, их петелька на петельку нанизывали, трудодни приращивали. Фриц на Москву наседал, у нас паники — ни-ни. Верили: сдюжит столица, одолеют врага наши бойцы. В первое лето нарвала, насушила одолень-травы. Каждый день с пучками шепталась, разговаривала. Через них солдатам нашим внушение делала: не сробейте, осильте, победите, одолейте фашистов. Всю силу колхозную мужичью фронт прибрал. Кто в Авдотьевке остался? Старцы, детье, хромые да киластые.

В конце мокрого месяца апреля снимали мы зимние шубенки с овец. Щелкали ножницами, приговаривали: бе да бе — стрижем не себе. Нас налог, как пест тяжелый толок. Понимали: надо сдавать шерсть, шкуры, молоко, масло, мясо. Несешь на сдачу маслецо, глазами его ешь-ешь. Брюху не слаще, не легче.

Кричат наши овчонки, блеют, черными бобами пол устилают. Неохота одежонку сбрасывать под апрельские да майские холода. Часто случалось, ушедшая зима верталась, приводила метели из-за Васюгана. Посмутьянит недельку-другую, позлит людей, ворон и собак, убежит по сырым низинкам невесть куда.

Принимал шерсть весовщик Яшка Ругин. Хромой, ехидный, охальный. Но на руку и глаз честный. Не обвесит, не обмерит, не сжульничает. Под подол девкам руки запускал… чего уж… дело молодое, норовливое на озорство. Ручищи длинные, шустрые — птицами под юбки залетали. Яшка то по мягкому месту бабенку шлепнет, то за титьку ущипнет. При стариках стеснялся. Без них рукам послабленье давал. Особенно донимал Верку-доярку. Бобылкой жила. Сухогрудая, глаза — две капли колесной мази, щеки стесаны и зубенки впроредь. Ростом длинна, хоть в прясло клади. Яшка под рубашку — стоит бесстыжая, не шелохнется. Смазывает мужика хитрым косым взглядом, приговаривает: «Как ущупаешь, Яшенька, мне скажешь, где она расквартировалась. Не упомню что-то». Бабоньки животы в хомуты. У кого хохот со слезами прет, у кого с искрами. Ругин — хитрый лис. Не растерялся, говорит: «У тебя, Верка, не в той местности дверка». И к весам — шерсть взвешенную снимать.