Я посмотрел тогда на Олю. На ее лице не осталось ничего от того, чем только что оно жило. К нам приближался строй курсантов. Оля посмотрела на приближающиеся лица парней, а потом — на меня. Когда строй прошел мимо, в ее глазах была такая тоска, какой я в них никогда не видел.
В тени причальных пирсов еще мерцали навигационные огни, но кромка Гибралтарской скалы уже окантовалась бледной желтизной. Свет разгорался, начинался день.
Спутниками на прогулку по Гибралтару первый помощник определил мне самых нелюдимых парней в мире. Лягушечьи темные очки, которыми снабдил меня Олег, превращали солнечный день в ровно пасмурный. И такая же ладожская облачность была на душе.
Ущелья трех-четырех гибралтарских улиц были наполнены оживленно сновавшими туристами и нашими моряками. За мной как пришитые шли двое равнодушных к магазинам белесых парней, они сонно посматривали на суету из-под белых ресниц. И не нужно им было ни приемников «Панасоник», ни одежек с фирменными значками. Ничего им было не нужно. Казалось, оба баюкали в себе какое-то самосознание — ни по какому поводу не выказывали удивления.
— Мальчики, — сказал я им, — а не посмотреть ли нам обезьян?
Один из них повел плечом, а другой и этого не сделал.
И мы стали подниматься от городка вверх. Дорога быстро приобретала черты горной, на поворотах то открывалось, то вновь скрывалось за камнями море, и о ветерке, слегка задувшем, когда мы поднялись над городком, уже можно было поспорить — атлантический он или средиземноморский, европейский или африканский. Постепенно скала, сам ее реальный вид, оказывала на нас свое действие. Один из моих спутников вдруг издал звук, похожий на хрип не вовремя включенного микрофона. Мне удалось разобрать немногое.
— Геракл, — сказал он. И прибавил что-то несущественное.
Если я правильно понял, поразило его то, что хоть Геракл и мифический герой, мифический даже для древних, и время его мифическое, а вот Гераклов столб, оказывается, стоит. Реальное существование этой скалы изумляло, как материализация сна.
Мне хотелось повидать гибралтарских обезьян. Читал, что они здесь абсолютно уникальные, поскольку ни их самих, ни их предков никто и никогда не ловил. Место, на котором они живут, — не зоопарк и не питомник, а естественное пятно их многотысячелетнего существования, в Европе давным-давно, с античных времен — единственное.
Обезьянью скалу мы нашли не сразу, хотя она и была недалеко от городка. Мы еще поплутали по горе, которая, как термитник, была пронизана ходами и тоннелями английской военной базы. По наклонным завиткам дороги сновали туда и сюда защитные «лендроверы», бродили пятнистые десантники, тут и там виднелись запретительные надписи и знаки.
Макаки жили среди отвесных скал, в расщелинах которых росли старые, кривые от ветра деревья. Резервация была огорожена стальной сеткой, но кое-где к макакам можно было и зайти. Страж сообщил нам о правах обезьян на Гибралтарской скале. Права заключались в том, что обезьянам на их территории предоставлялась полная свобода, их никто не имел права контролировать, и что бы обезьяна на этой территории ни сделала, никакой кары ей не полагалось. Обезьяны выглядели раскормленными и нагло безразличными к тем, кто пришел к ним в гости.
Группа за группой сюда прибывали «грибоедовские» немцы, естественно, с фотоаппаратами. Кое-кто решил подобраться к обезьянам поближе. Сделать это было нетрудно, поскольку те, кажется, и внимания на людей не обращали. Один принялся жужжать киноаппаратом, другой подвел за руку свою фрау, чтобы снять ее рядом с макакой. Оставшиеся за сеткой вольера подавали реплики. Несколько серо-желтых обезьян медленно передвигались метрах в десяти от фотолюбителей, одна, совершенно безразличная, сидела в двух шагах. У кинолюбителя кончилась пленка, и он, присев на корточки и положив киноаппарат на камень, принялся доставать из сумки другую катушку. Но что произошло в следующий момент — как раз и надо было бы снимать. Неподвижно сидевшая макака вдруг приподняла свой зад, хотя плечи ее и голова оставались при этом неподвижны. Цепким взглядом профессионального вора она впилась во владельца аппарата, а он, занятый поисками, и не смотрел на нее. Касаясь одной, будто бы даже лишней, рукой земли, — куда только девалась ее лень — обезьяна сделала мягкий прыжок, схватила киноаппарат за его ортопедически ухватистую рукоятку и, опершись на костяшки пальцев забытой будто бы сзади руки, махнула двухметровым прыжком прочь. Зрители зашумели, кинолюбитель поднял голову, ахнул, бросился было за обезьяной, по еще два прыжка — и та уже сидела на ветвях изогнутого, нависшего над обрывом дерева. Тяжелый аппарат покачивался у нее в руке как молот. Кинолюбитель растерянно оглядывался, его спутники сдержанно лопотали: надо отдать должное их воспитанию — никто над беднягой не потешался.
Мои же, двое белесеньких, как раз разговорились. Когда мы отошли от вольера, они не могли удержаться от серии реплик, и под их междометия воображение нарисовало мне уютную коммунальную пещерку семейств на пять, где молодые макаки с задумчивым видом колют о камни фиолетовые японские объективы.
Мы уходили от обезьяньей скалы, и я думал о том, что сколь это ни покажется странным, а сохранение макак на легендарном мысу произошло не вопреки, а опять-таки благодаря людской корысти. Я думал о том, что на этом стратегическом для коммуникаций мысу все те несколько тысяч лет, что люди торгуют и для этого ездят и плавают, кипела самая напряженная деятельность. Не до макак было на этом мысу, тут каждому, кто проскальзывал из одного моря в другое или перебирался из Европы в Африку, дай бог было унести и свои-то ноги, а если это были огонь-ребята, которые сами набрасывали проезжим купцам сеть на голову, так этим тоже было не до десятка макак, охотясь за которыми сломаешь себе шею. Вокруг этой скалы всегда шли силовые линии контрабанды, колониального диктата и войны, кто-то мимо Гибралтара прорывался, а кому-то надо было лишь достичь Гибралтара во что бы то ни стало, и макаки, из которых, конечно, можно было сшить несколько теплых бушлатов («манки-джакет»), могли спокойно спать в своих пещерах, как мелкому воришке безопасней всего жить в подвале полицейского участка.
Мы спустились с Гибралтарской горы, обошли городок поверху и подошли к пирсу, в конце которого виднелся бело-черный борт «Грибоедова».
— Макаки, — сказал все тот же, окончательно разговорившийся мой спутник, из чего можно было понять, что особенные привилегии обезьян на этом мысу не оставили его равнодушным. И мы пошли на судно, продолжая думать об обезьянах. Меня, например, занимали общие особенности, — кто-то говорил, что обезьяны так же, как и люди, страдают от воспаления отростка слепой кишки, а также то, что обезьяна под влиянием сильных чувств способна краснеть и бледнеть, правда, краснеет она не от того, от чего бы покраснел человек, ну да ведь в защиту обезьян надо сказать, что и разные люди краснеют от разного.
Уже с борта я увидел, как к судну по пирсу идут Лена, Настя и старпом Евгений Иванович. Никакой натянутости между Настей и старпомом заметно не было, они оживленно болтали. Зачем я лезу в их дела?
На стенах и парапетах в Лиссабоне были намалеваны лозунги, восемь десятых которых свидетельствовало о горячей левизне их писавших. Лозунги призывали объединяться, не давать ходу, поддерживать. Винегрет при этом был такой, словно агитаторы запоем читают газеты пятидесятилетней давности, полагая, что они нынешние.
По Лиссабону я бродил с немецкими туристами, а значит, фактически один, никто из них не навязывал мне своего общения, просто продвигалась вперед их рассеянная толпа, и я шел примерно туда же. Я брел, думая о своем, и вдруг оказался на узкой, круто уходящей вверх улице. Крутизна была такой, что на протяжении одного дома в десяток окон она съедала этажа полтора. Мелкая брусчатка мостовых, осыпающаяся штукатурка стен, завешанные бельем балконы из ажурного железа, торчащие из окон палки, флагштоки, а на перилах балконов вытянувшиеся в струнку спящие коты. И грязь.