Выбрать главу

И опять печально качнулись золотые обручики.

— Сильный зажим. Так.

Рука Андрея отставлена назад, операционная сестра уже держит что-то наготове, вкладывает ему в пальцы. Напрягся. Руки ассистентов что-то осторожно и сильно перехватили. Все трое застывают. И сестра, которая готовит инструменты, тоже застыла. Что же хотел сказать мне Андрей? Это что-то такое, с чем и я должен быть согласен, иначе бы не сказал…

У Андрея на лбу выжимаются капли пота. Быстро растут.

— Очень мощную, — говорит он.

Сестра дает толстую нитку.

Так что же он хотел сказать?

И вдруг тут, стоя над спящим Володей, я осознаю, что никому это не нужно, чтобы мы с ним продолжали врать. Почти ничего не осталось — это видим мы оба, и нынешняя встреча не продлила, а закончила наши с ним общие дела. Если ему удастся выкарабкаться и он вернется в свой поселок, то он уже не будет писать мне уличающие письма, и я уже не стану писать ответы так тщательно и щадяще. Близкий человек в нем для меня давно умер. Я стою над Володей, которого оперируют, и мне страшно. Страшно оттого, что мне за него не больно. И я хочу найти виновных, виновных в том, что я, друг его детства, за него сейчас не молюсь. Кто в этом виноват? Неужели я сам? Ведь после молчаливой клятвы быть всегда вместе я первым нарушил ее, поступив в то училище, куда он поступить не мог. Кто виноват, что наши пути с Вовкой должны были так круто разойтись? Судьба? Я не мог найти виновных. И тут я вспомнил опять его натюрморт. Он мог называться по-разному: «Ящик и корзина», «Живое и неживое», а мог называться и одним словом — «Судьба». Людей, которые дружат, нельзя разлучать, думал я, даже если эти люди еще совсем дети. Заново ничего не выходит, и время идет, и уже нет любви и нет дружбы, но они необходимы нам, и тогда на их месте поселяется стыд, стыд от того, что мы предали самих себя, зачерствев. И уколы этого стыда я даже сейчас с готовностью принимаю за что-то другое. Мол, тревожусь за Володьку. Хватит врать. Не особенно-то я за него тревожусь, просто не хочется себя считать черствым дерьмом. И признаваться, что с дружбой, которую нам завещали, ничего не вышло. У Марии Дмитриевны с Верой Викторовной выходило, а у нас не вышло. У Насти же не осталось даже чувства родственности. Там, в море, она плачет о Володе, но воспоминаний об одной поездке к нему и грусти о том, что никак не получается заключить с ним мир, ей, кажется, за глаза хватает. Но что же мне их судить? У меня есть своя сестра. Много мы с ней думаем друг о друге?

— Йод, — говорит Андрей. Распрямляясь, он неопрятно, удовлетворенно вытирает руки о халат на животе. — Всем мыть руки.

Мы стоим с ним глаза в глаза, и он все еще трет руки о себя.

— Знаешь что, — говорит он. — Тебе не надо тут быть.

Здесь не может быть никаких объяснений, и я поворачиваюсь, чтобы уйти из операционной.

В вестибюле клиники я встретил их обоих — Олю и человека из архива. Оля ко мне кинулась. Когда я сказал, что операция еще не закончена, они ничего не поняли. Операция не окончилась, а я уже оттуда вышел. Почему же я вышел?

До конца операции мы сидели и, исключив из рассмотрения тот случай, когда наши заботы не понадобятся, распределяли обязанности на ближайшие дни. При этом распределении главную роль играла Оля.

— Я мало что умею, — сказал человек из архива. — Но я научусь. Мне только надо объяснить. Вот эти капельницы, которые будут стоять рядом… А если он будет просить пить?

Через два часа нам сообщили, что операция окончена. Все зависит от общей жизнеспособности организма, сказали нам. Состояние? Такую операцию никто не переносит легко. Но остальное может показать только время.

74

Андрей не стал относиться ко мне иначе.

— Кто ж виноват, что мы одних любим, а другие нам безразличны? — сказал он. — Только не надо делать вида. А эта твоя Оля — она действительно работала медсестрой?

— Работала.

— Надо вернуть, — сказал он. — Во что бы то ни стало надо вернуть. Нынешней медицине такие необходимы.

— Практика, кажется, у нее небольшая.

— Ну, чего-чего, а этого-то она получит сколько хочет. Надо операционной сестрой делать. У нее сердце есть. Ты не замечал?

— Откуда мне.

Нечего меня подталкивать, подумал я. Даже ему.

— А как у нас с очерками о моряках? — спросил он.

— Все так же.

И тут тоже не надо меня подталкивать.

— Я так и думал, — сказал Андрей. Он по своему обыкновению не обращал внимания на мои слова, а что-то ловил за ними, помимо них. — Я так и думал, что там ты насмотришься. Важно ведь окунуться.

После операции Володя пришел было в себя, но через несколько дней сознание его опять поплыло. Мы норовили его вытащить, да нам это оказалось не под силу. Спрашиваешь его о чем-нибудь, а он смотрит, словно не видя и не слыша или видя и слыша, но в отдалении, а ты в метре от него. И иногда отвечает, но отвечает как-то приблизительно, а иногда и не отвечает вовсе. Между ним и остальными людьми словно бежал слой воды. И вода то мутнела, то немного прояснялась.

Архивист взял отпуск и теперь сменял меня. Прощались мы в коридоре, я сообщал ему, как протекло дежурство, и он, кажется, всякий раз радовался, что мне так мало удалось сделать за свои часы.

— Ну это мы сейчас, — с энтузиазмом говорил он. — Это ладно.

А потом он всякий раз спрашивал, почему мы не привезли Володиных картин. Я отвечал, что Володя об этом не просил и вообще мы ехали за ним, а не за картинами.

— Думаю, все-таки привезли что-нибудь, — подозрительно говорил он. — А вот там, за шкафом, у него такая маленькая в реечной рамке, коричневые тона… Знаете, как за его работами скоро будут гоняться?

Будут ли за ними гоняться, я не знал, но тот натюрморт, который мы с Олей увидели в его комнате, я мог бы по памяти разглядывать. Розоватый цвет яиц, ожидающих казни…

Таким же оттенком засветились волны, надстройки, каждый предмет за несколько минут перед ураганом. Я-то этот цвет видел.

— Надо ехать за картинами, — сказал архивист. — Надо их спасать.

— Спасать от чего?

— От того, чтобы они не пропали. Вы чего-то тут не понимаете. Как же это вы их не привезли?

— Вы коллекционер? — спросил я прямо.

— Да. А что это меняет?

— А я-то думал, что вами движет память о Володином отце.

— А вами? — спросил он. — Вами всегда движет только что-то одно? Почему вам надо свести мои действия к примитиву? Да, я собираю некоторого рода живопись. Ну и что из того? Да, я знал Юрия Леонидовича. Более того — для меня свято воспоминание о нем. В бога я не верю, но я верю в откровения. Откровения некоторых людей. Вблизи я видел такого только одного — Юрия Леонидовича. Да, я коллекционер. И что из того? Я что же, по-вашему, уже не имею при этом права на душевные порывы? Что мною движет… А вами?

Не знаю, что движет мной сейчас. Знаю лишь, что работа — это немедленное действие. Именно немедленное. Нельзя все планировать да планировать, приходит день, когда надо начинать, какая бы ерунда сначала ни выходила. Листок за листком, листок за листком. Все остальные дела — они подождут. Все, кроме этого. Кем бы тебя за это ни посчитали.

— Меня несколько дней не будет, — сказал я архивисту.

— Но как же…

— Постарайтесь обойтись, — сказал я. — Оля вам поможет.

Я отключил телефон в квартире и сел за эти самые листки.

О сколь многом на «Грибоедове» я, оказывается, не договорил! Например, с сэкондом. Мы не договорили с ним на судне, да и никогда бы, наверно, не договорили. Три или четыре наших ночных разговора привели лишь к тому, что мы с полной ясностью увидели взаимную несовместимость, но, как это ни удивительно, я продолжал чувствовать к нему искреннюю симпатию, да и ему, кажется, не был противен я. С удовольствием мы пожимали друг другу руки, со странным удовольствием я слушал его уверенный спокойный голос, мне нравилась его прямота, логика его выводов, хотя все, что он говорил, имело, на мой взгляд, один шаблон. Касаясь истории, искусства, литературы, он исходил из чуждых мне посылок — он был глубоко убежден в их вспомогательности. По его убеждению они должны были быть лишь такими, чтобы оправдывать во всем его жизнь, упрощать и во что бы то ни стало утверждать правильность ее, а не вносить в нее сложности и сомнения. И потому что-то начальственное и чиновное появлялось в его лице, когда он принимался судить о художниках и книгах, а оценки его тяготели к категориям: «нужно» — «не нужно». А как рассмотреть с этих точек какого-нибудь Тютчева? Какой в Тютчеве практический смысл? Но моряк Иван Антонович был превосходный, и ни у кого не было сомнений, что второй помощник станет со временем капитаном. В капитаны ведь выходят не все, этот же выйдет. Я моряк, как бы говорил его вид, и мое дело плавать. Плавать и знать все, что связано с морем, так, как не знает никто. Знать и уметь. Центр находился на судне, и на слова «как далеко вы уплыли!» этот человек несомненно ответил бы: «Далеко от чего?» Книга, вносившая сомнение в его точную жизнь, была книгой вредной. Кто там говорит, что сначала было слово? Море. Сначала было море.