Сегодня, конечно, иное время, но психологические механизмы не изнашиваются, в отличие от производственных, столь быстро. При отсутствии внутреннего содержания и воли, при отсутствии нравственных критериев, равных по силе привычке или инстинкту, человек подвержен общественному мнению, как простуде, он неизбежно впадает в рабскую зависимость от его ветров и даже каприза, угодливо подстраиваясь под каждый их шорох. Нужно ли говорить, что это развращает не только самого человека, но и общество.
В «Горизонтальном пейзаже» автор рассказывает о двух курсантах, которые, для того чтобы заработать больше денег, пошли не штурманами-практикантами в каботажное плавание, а уборщиками и поломоями в дальний рейс. В общем-то, социальный стереотип, в котором между личным достоинством и материальной состоятельностью к тому времени уже стоял знак равенства, и толкнул их на этот шаг. Но общество разнородно, да и сам человек, как известно, широк. Отечественный вариант этого непреложного факта предполагает, что, объединившись в коллектив, мы становимся тем более последовательны, жестоки и бескомпромиссны.
«В голосе старпома, когда он приказывал что-нибудь этим двоим, проскальзывали рабовладельческие нотки.
И эти двое (вот законы мимикрии!) стали вести себя сообразно тому, как на них смотрели. Смотрели на них как на народ дешевый, дешевку они и принялись корчить. Корчили из себя балбесов, которыми вообще-то, конечно, не были. В первую очередь, естественно, внешне — один отпустил себе баки и бороду, другой — гнуснейшие усы. Оба держали свои физиономии в постоянной готовности к дурацкому выражению и к тому, чтобы поржать. Уже через несколько дней рейса совершенно добровольно они стали какой-то клоунской парой».
Что по этому поводу еще сказать? Разве то, что мы и в унижении максималисты.
Я так подробно остановился на этих двух эпизодах не потому, что они самые важные, а скорее чтобы предложить метод осмысления прозы, с которой мы только что познакомились. Метод, если хотите, вертикального чтения. Да и жанр послесловия к этому обязывает — не отдаваться же повторно течению сюжета. Что же касается углубления в разные ассоциативные коридоры, из которых к изначальному эпизоду мы выбираемся иногда с другого конца, то ведь и сознанию путешественника это не совсем чуждо.
Со школьной скамьи Михаил Глинка ушел в нахимовское училище и до 1961 года был морским офицером. Демобилизовался в связи с известным хрущевским сокращением армии. Как и еще 1 миллион 200 тысяч его сослуживцев, сказал бы автор ординарной биографии. И это, конечно, верно, да не совсем. Потому что все на «гражданке» оказались по-разному. Глинку на этот берег гнало, может быть, и не осознанное вполне, но уже начавшее о себе как-то заявлять писательское призвание. Вещь эта почти мистическая, а потому и в реальности вызывает явления невероятные. Документы говорят о том, что Михаил Сергеевич Глинка уволен из армии в связи с травмой позвоночника. Однако как в таком случае объяснить, что еще долгие годы он любил, стоя на руках, просматривать утреннюю газету? Во всяком случае, уже через три года после увольнения был напечатан первый его рассказ в журнале «Звезда».
И тут случилось то, что с неизбежностью должно было случиться: сила, которая гнала будущего писателя с флота, стала постоянно (хотя бы в воображении) возвращать его в ту среду, которую он покинул. И этому возвращению, должно быть, уже не будет конца.
Путешествие само по себе — уже почти готовое литературное произведение. Во-первых, у него есть начало и конец, а между ними в достаточной степени регламентированная, сюжетно и даже ритмически организованная протяженность. Стало быть, на языке литературном, есть уже завязка и развязка, гарантированная многолюдность, поднесенные, можно сказать, на блюдечке разнообразные пейзажи, социальные уклады, конфликты и даже экстремальные ситуации. Все остальное, как и положено, писатель носит с собой.
Знаменательно, что Михаил Глинка решил издать под одной обложкой документальную и художественную повести. Есть некая закономерность в том, что за последние десятилетия документалистика вырвалась вперед, став частью большой литературы. По силе читательского внимания она едва ли не опередила художественную. Вероятно, это своеобразная реакция на кризис художественной литературы и кризис доверия к ней в условиях тотального лицемерия и лжи. Читатель как бы говорил писателю: «Ты не можешь сказать всего, что думаешь, так хотя бы расскажи, как было на самом деле». В условиях цензурного террора резко возрос спрос на подлинность.
Однако документальность вовсе не равна абсолютной фактической точности. Художественный элемент в ней неизбежен. Писатель рассказывает не только о событии, но и о собственном переживании его, не только о том, чему был свидетелем, но и о том, как это воспринял. И все же мы ни на секунду не забываем, что описываемое реально происходило.
«Вымысел, — писала Лидия Яковлевна Гинзбург, — отправляясь от опыта, создает „вторую действительность“, документальная литература несет читателю двойное познание и раздваивающуюся эмоцию. Потому что существует никаким искусством не возместимое переживание подлинности события. Несколько строк газетной печати потрясают иначе, чем самый великий роман».
Создание документальной прозы, давая определенные преимущества, в то же время рождает и особые сложности. Автор «Горизонтального пейзажа» не скрывает их. Не раз он приостанавливает повествование, чтобы оговориться:
«Должен уже, кажется, в третий раз заметить, что записки мои в некотором смысле документальны, а документальность — сестра сдержанности, и если меня где-нибудь от действительных фактов относит, то я сразу стараюсь об этом предупредить».
А через несколько страниц снова:
«Меня связывает необходимость держаться фактов и не додумывать их. Если бы не эти законы, которым я, как ни крути, должен следовать, я…» и так далее.
В этом нельзя не уловить досаду, которая отчасти передается и читателю. Во всяком случае, я с наибольшим интересом читал те страницы, где автора «относило» и он давал волю своей фантазии. В частности, «пятидесятипроцентный раствор истинных фактов в домыслах автора» при рассказе о нескольких жизнях первого помощника капитана Виктора Дмитриевича.
Глинка здесь с почти формульной четкостью показывает эволюцию от функционального человека к человеку гуманному. Пусть простит мне читатель склонность к расширительным социологическим трактовкам, но и в этом рассказе мне видится не только индивидуальная особенность жизненного пути первого помощника, но и в некотором роде модель пути, который прошло наше общество после революции. От узкого кастового мышления мы спустя десятилетия приходим наконец к осознанию приоритета общечеловеческих ценностей над классовыми, политическими, ведомственными.
Наш герой некогда полагал, «что все находящееся за пределами его прежней жизни не стоит того, чтобы ради этого жить». Его жизнь номер один была построена так, как «если бы господь бог, создавший все кругом, был бы вице-адмиралом». Один из знакомых упрекнул Виктора Дмитриевича, что тот несколько ослеп от служебного усердия, будучи по натуре человеком не столь уж ограниченным и узким. «Это вы — человек, — жалея собеседника, с добродушным смешком ответил он. — А я, простите, офицер».
Естественно, что во второй жизни, оказавшись на «гражданке», гипотетический Виктор Дмитриевич хотел всем что-то доказать, хотя и не знал точно что. «Но это „что-то“ относилось к флоту, морю, его месту на этом море». С впитавшейся в кровь военной прагматичностью он руководил людьми, и иногда «ему казалось, что он знает уже многое из того, о чем они и не догадываются. Ему начало казаться, что о многих из них он знает даже то, что они думают». Как знакомо это нам по практике нашего оказавшегося утопическим социализма.