— Ко мне — никого. И чаю. Ну как в Москве? Где денежки? — спросил Рашкевич легко, беспечно, как всегда говорил, словно жизнь его состояла из одних удач и удовольствий, словно и мысли не допускал, даже краешка ее, о том, что он, Рашкевич, не совсем то лицо, за которое себя выдает и которым его все считают. А даже нечто совсем-совсем иное…
И с невольной завистью подумал об этом Титаренко.
— Порядок, Сергей Платонович. Наследство получил.
— Добре. По нынешним временам без грошей ни одна святая идея не сдюжит…
Рашкевич улыбнулся. Он вообще охотно улыбался. У него был красивый рот, полный блестящих белых зубов, выдерживающих самый пристальный взгляд и не внушающих даже отдаленной мысли о первоклассном зубном технике. Титаренко хорошо знал его широкую улыбку, за которой могло таиться очень многое. Кто его знает, какие новости… Рашкевич был мастер новостей.
Он прошелся по небольшой комнате. Словно что-то вспомнив, достал из шкафчика графинчик с янтарной жидкостью, две рюмки, лимон на хрустальном блюдечке.
— Не лишнее, Тарас Иванович?
— Не лишнее, Сергей Платонович.
— За наше дело, дорогой друже!
— Вот именно.
— За то, чтоб денежки хорошо послужили делу.
— И чтоб не последние!
— Не за кари глазки шлют нам денежки, — вдруг с некоторой строгостью напомнил Рашкевич.
— А то! — согласился Титаренко, уже зная и подготовившись к тому, что сейчас и пойдёт настоящий разговор.
— У нас еще такого времечка горячего, как теперь подошло, не было, — сказал Рашкевич, с удовольствием выговаривая слова, которые получались у него круглыми и обкатанными, как бы заготовленными впрок. — И грош нам цена, если именно сейчас мы не развернемся, не ударим. История не простит. Не спишет.
Рашкевич говорил так гладко и красиво, словно с кафедры.
«Соскучился по народу», — мельком подумал Титаренко, ьпитывая не только слова, но и тональность: каждая фраза Рашкевича звучала обнадеживающе.
Естественно, разговор с ним Рашкевич не начинал с азов. Азы были известны и до какой-то степени вневременны. Потому что, например, незыблемой была истина о неизбежном падении Советской власти в не столь далеком будущем, и, конечно, в результате войны, которая также неизбежна. И то, о чем мечталось, будет делом рук сильных держав, за которыми стоят и капитал, и оружие, и идея.
Это все задано раз навсегда. А что нового на данном этапе? Куда обратить глаза? Не толчемся же мы на месте. Новое есть, принципиально новое. То, что характеризует сегодняшний день. А именно: очень даже неглупая, дерзкая до безумия идея коллективизации сельского хозяйства… И ведь посмотрите, словно они, большевики, выдумали ее, словно мысль эта родилась у них в голове. А ведь подхвачена старая идея крестьянской общины! Подхвачена и извращена!
Рашкевич перестал ходить по комнате взад-вперед, присел рядом с Титаренко, положил руку ему на колено:
— Опаснейшая мысль, дорогой Тарас Иванович, опаснейшая! Ибо будит надежду у любого голодранца ценою не труда до поту, а только лишь крику да митинговщины добиться сытой жизни. Крику и митинговщины мы уже наслушались с того самого дня, когда Советы воцарились на Украине. Но речь идет теперь о другом, задумайтесь! Как проводят ту коллективизацию? А проводят ее, порушив вековой уклад сельской жизни, острой косою скосив главного хозяина деревни, главного добытчика хлеба — заможного селянина. Того разумного, культурного и дельного хозяина, которого они клеймят зазорной кличкой куркуля… Так что же, мы молча будем взирать на разорение и грабеж? На то, что самые корни выдирают, подсекают опору вильной Украины?
Рашкевич легко вскочил, по-молодому выпрямился, глаза его за роговыми очками блеснули:
— Нет такого средства, которое было бы недостаточно хорошо для отпора! Да не только в отпоре дело. Кончилось тайное собирание сил. Пришло время подымать людей! Пришло время взять топоры в руки! Время атаки. И на святое дело соседи не жалеют ни оружия, ни денег. Сами видите!
Рашкевич провел рукой по волнистым седеющим волосам, снова присел рядом.
— Однако все не просто, друже. Вспомните историю с вашим старобельским попом Варфоломеем. Вспомните этого юродивого, который приблизил к себе всю голоту! Возомнил себя чуть ли не самим Христом: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вы». Ему невдомек, что не материально обездоленных защищает религия, но духовно убогих. Так кто же более убог и нищ духом, чем те, кто призвал отбирать, грабить нажитое честным трудом добро рачительных хозяев. Вот их бы и обращать к богу! А Варфоломей удосужился в облатку святого причастия вложить адскую идею коммунизма, что горще и опаснее яду!..
Нет, словно уже не для одного Титаренки, а для множества ораторствовал Сергей Платонович. И со стороны просто жаль было, что драгоценные мысли не падают на почву, на которую должны упасть семенами. А он, Титаренко? Так ему уже давно все ясно. И хоть лестно и не без пользы смотреть на фонтан, слушать шум его, но к такому фонтану еще бы жаждущих! Жаждущих истины… А нельзя!
— Что все это означает для нас, — продолжал между тем Рашкевич, — для конечной нашей цели? А то, что если бы большевикам удалось все же провести и закрепить коллективизацию, то неизбежная война была бы ими выиграна.
Тарас Иванович насторожился. По правде сказать, он как-то не связывал эти два вопроса. И сама мысль о победе большевиков над капиталом — а ведь весь мир подымается против них — была для него просто непостижима.
Взглядом опытного оратора пробежал по его лицу Рашкевич и ответил на невысказанный вопрос:
— Почему так? А потому, что был бы решен основной вопрос, разрешено основное противоречие, которое осталось неразрешенным после того, как заводы и фабрики отняли у капиталистов и отдали рабочим.
Титаренко робко вставил:
— Однако ж землю дали крестьянам?.. Рашкевич просто зашелся от ядовитости:
— Дали? Чтоб дать, надо иметь. А что имели голодранцы? Кандалы на ногах, бубновый туз на спине! Где они взяли землю, которую отдали крестьянам? Ограбили помещиков, ограбили государеву казну, обширные культурные земли кабинета его величества и роздали все лайдакам! А теперь замахнулись, чтобы уничтожить в деревне самостоятельного селянина.
Рашкевич прошелся по комнате, немного поостыл и продолжил:
— Поэтому сейчас всеми способами надо срывать план большевиков. И это нам по силам! Почему? Потому, что в деревне остался наш оплот, наша крепость, наша надежда: крепкий хозяин. За ним — культура сельского хозяйства, опыт. Потому, что в деревне есть наша церковь, наши люди в церкви: автокефальная церковь тоже наш союзник. Промышленность давно обезглавили, выбросив за борт предпринимателя. А в деревне, слава богу, этого не произошло. Голытьба не пустила корней, не на чем их пускать. И мы должны побеспокоиться о том, чтобы не было у них земли под ногами.
На лице Рашкевича проступило то, не лишенное коварства, но умное и решительное выражение, которому так удивлялся и которое так ценил его слушатель.
— И есть еще одно… Имеются трещины в крепости нашего неприятеля. Есть люди, да, есть и среди них… Ну, не совсем наши. Но от нас зависит, от нашей воли и умения, сделать их вполне своими. Пусть их немного, единицы, но надо крепко за них ухватиться!
Он снова сел рядом с Титаренко, снова положил руку на его колено, словно проверяя крепость.
— Все сгодится сейчас, дорогой друг. Самые крайние меры, свинец и огонь, им — место! И ваша Старобельщина не последнее звено в цепи.
«Еще бы, — подумал Титаренко, — у нас золотые кадры для активного дела. Годами туда ссылала Советская власть бывших петлюровцев, бывших офицеров царской армии, бывших махновцев».
Было слышно, как в кабинете раздаются телефонные звонки. Заурчал зуммер.
— Пробачте, — извинился Рашкевич и вышел в кабинет.
Тарас Иванович услышал, как он своим хорошо поставленным голосом, с самыми почтительными интонациями здоровался с кем-то. Потом после минуты молчания, тоном, полным глубокого понимания, произнес: