Станислав с детства пристрастился к чтению. Увлекали его поначалу необыкновенные приключения, страницы, полные событий, он зачитывался романами Жюля Верна и Майн Рида, наивно принимая на веру благородство конкистадоров и бесстрашных завоевателей.
Его не заботило несоответствие книжной мудрости и реальной жизни. Тогда — нет.
Но наступил момент, когда священное для него понятие рыцарства получило иное преломление и смысл: рыцарство революции. И то, что оно было связано с глубокой тайной, с риском для благополучия, свободы, жизни, увлекало безоговорочно.
Со временем через частое сито жизненного опыта просеялось многое, но понятие рыцарства, связанное так тесно с понятием справедливости, оно осталось…
И потому в годы зрелости, когда он уже руководил людьми, и учил, и оценивал поступки подчиненных ему и верящих в него, он так резко и бесповоротно отсекал несправедливость, исправлял ошибки, искоренял заблуждения.
Но когда же все-таки произошел взрыв? Когда собственный опыт, опыт обыкновенной рабочей жизни с ее горькой обидой и обманами, неизбежной нуждой, безнадежностью, слился с опытом других? И в этом слиянии родилось новое: ощущение силы совместных действий, а позже силы организации?
Нет, еще до этого была листовка. Она звала пролетариев к объединению. Вот она и была пропуском в новый мир.
В этом мире нашлось место для пятнадцатилетнего слесаренка, хорошо грамотного: из начального народного училища за три года обучения он взял все возможное, хотел учиться, очень хотел, но знал, что большее не дано… Такой был нужен организации.
В пятнадцать лет все чаще стали называть его не Сташеком, а Станиславом, потому что ему доверялось уже распространение листовок. И для связи тоже удобно было использовать такого шустрого и маленького ростом, незаметного рабочего паренька, который знает на заводе все ходы и выходы и не тушуется ни перед кем.
…Не раз потом, много позже, он отдавал себе отчет в том, что это и была юность настоящего пролетария и потому путь жизни был избран как единственно возможный.
И вот уже не отчий дом, а заводской двор стал средоточием его интересов. Они выплеснулись за стены дома, хотя все же оставались в черте того же заводского поселка. И в кругу тех лиц, которые как бы выделились из общей массы, придвинулись ближе. И не было общности крепче и надежнее той, которая возникла. Он теперь знал, где рождается запретный листок. И кто тесно исписал его мелкими нечеткими буквами. Он узнал сладостное чувство за-претности и удовлетворения от слов вольности, протеста. И пришло первое понимание простой вещи: в этих словах правда, и за эту правду люди часто несут тяжкое наказание. И отсюда — ощущение тайны, тайной рабочей солидарности. Чувства, еще не осознанные, которым будет дано расти, развиваться, пополняться.
И все это пришло так рано, что, казалось, существовало всегда.
В заводском поселке при свете тусклой керосиновой лампы, освещавшей только небольшой круг стола, над которым наклонились головы молодых шахтеров, читали «Манифест Коммунистической партии». И однажды в подвале под трактиром, где собирались социал-демократы, Косиор прочел товарищам вслух статью Ленина в газете «Искра». Статья была не переписанной, подлинный газетный листок трепетал в его руках. Он был зачитан, захватан многими прикосновениями и говорил яснее слов о длинном пути, пройденном через множество рабочих рук. Так постигалась не только истина сказанного, но и значение этой истины для людей, накрепко соединенных трудом и устремлениями. Общностью класса.
Правда, обретенная в летучих листках, в слове приезжего пропагандиста, в мудрости ленинского обобщения связывалась для Косиора с заводской действительностью, знакомой ему от младых ногтей. Он прятал и распространял нелегальщину, расклеивал листовки, даже говорил… Он не подражал приезжим пропагандистам с их несколько книжным, хотя и обкатанным опытом общения с рабочими языком. Вероятно, дар преподносить сложные положения словами, понятными каждому, уже тогда облегчал ему, молодому, возможность доходить до сердца слушателя.
Возмужание, политическая зрелость связывались уже с другими местами, с другой порой. С порой первой русской революции. Знаменит был в промышленном мире России алчевский Донецко-Юрьевский металлургический завод. Молодой русский капитализм набирал силу. Гигант завод объединял и сплачивал массы рабочих. Здесь, в Алчевске, в бурный 1905 год оказалась семья Косиоров, вынужденная локаутом компании бросить родной завод. Здесь, в Алчевске, уже равноправно вошел Станислав в строй рабочих-революционеров, стал забастовщиком, стал участником рабочих маевок, шел под красными знаменами в колонне демонстрантов и тайно, обдуманно, осторожно собирал деньги — деньги партии, в кассу партии.
И продолжал все это делать, когда наступил кровавый финал событий 1905 года и началась долгая полоса власти мертвого царства. Время подвига мгновенного уступило место подвигу каждодневному, кропотливому. Часто объектом пропаганды были люди колеблющиеся, взыскующие правды, но идущие к ней нерешительно, через ошибки й сомнения. Надо было обладать терпением, выдержкой, чтобы сеять семена добра и протеста. Добро и протест — он уже тогда ставил эти понятия рядом. Они были объемны, включали в себя очень многое, и только их соединение высекало искру настоящего дела.
Алмазно-Юрьевская партийная организация, которая в 1907 году принимала Станислава Косиора в свои ряды, уже знала его до последней жилочки, семнадцатилетнего — всего лишь семнадцатилетнего, — но уже организатора и пропагандиста, горячего агитатора… И вообще верного человека.
Начало жизни было началом деятельности. Так сложилось, и не было уже потом разрыва между ними. И потому он охотно обращался мыслями к прошлому, черпая в нем уверенность и понимание каких-то процессов, корни которых таились еще там, за громадами лет…
Косиор отошел от окна. Переменив положение, он как будто отключился от своих воспоминаний. И в это время раздался телефонный звонок.
Звонил Григорий Иванович Петровский. Сказал, что у него сидит Иван Моргун. И Влас Яковлевич там…
— Я сейчас приду, — тотчас ответил Косиор, не скрывая того, что обрадовался.
У Григория Ивановича мягкий голос. Такой бывает у певцов. Да, как-то он рассказал, что в молодости на своем родном заводе на Екатеринославщине считался первым певцом… Можно себе представить! Вообще странно: Григорий Иванович среди них всех самый солидный по внешности, между тем очень легко вообразить его совсем молодым. Что-то в нем сохранилось с молодых лет… У других такое проявляется изредка, а у него присутствует всегда, но особенно, когда он говорит…
В темных глазах за стеклами очков часто вспыхивает огонек, губы складываются в хитроватую усмешку, даже пальцы, поглаживающие бородку, играют свою партию в оркестре… Григорий Иванович — блестящий рассказчик. И юмор… Юмор у него особенный, с прочной народной основой. И богатство интонаций… Кажется, он и на сцене когда-то играл.
С Моргуном они очень сладились. Иван Иванович тоже склонен к насмешке, иногда злой… Он человек непримиримый. Так, пожалуй, можно одним словом определить. А Василь похож на отца. Только сдержаннее. Приучен. Там у них, в ГПУ, жестковато: дисциплина — не армейская, нет, тут другое. Воспитание негромкости… Да, пожалуй, так. Оставаться всегда в тени, не выпячиваться. Кто-то из них сказал однажды: девяносто процентов болтунов вырастают на почве, удобренной лестью. Кто ищет хвалы, тот на ней поскользнется…
Было приятно отдалиться от привычных забот, оставив их в кабинете, идти по тротуару, уже подсушенному весенним солнцем, — парок подымался над асфальтом, словно где-то на деревенской улице.
Толпа обтекала его, иногда с ним здоровались, и он прибрасывал ладонь к фуражке. Он остановился и раскурил трубку. Он начал курить, когда выпал из спортивных кадров. С досады. То, что было потом: теннис, гребля, это уже по-любительски. Из неистребимой потребности к организованному движению. А Иван Моргун помнит его завзятым футболистом. Да, центрфорвард, не шутка… Хорошо, что Иван приехал. Надо, чтобы Лиза была дома, обед сообразить. Дочку и мальчишек Иван Иванович, пожалуй, не узнает, вытянулись. А худущие…