Мы, мальчишки, не признавали междоусобных старинных законов и вместе все бегали по лесу, собирали ягоды и грибы. В Борку росли разные грибы, больше белые, боровики. А вот на Гривке, там маслята — бравые ребята, в Ложках — рыжики-пыжики.
За грибами ходить я был большой охотник. Первый гриб — всегда мой. Появлялись они вначале на Гривке. Там и теневые ложки есть, и суходольные места. Каждый грибок свое место любит. И земляника там по косогорам пряталась в траве. А о бруснике и говорить нечего — каждая кочка горела красной ягодой.
Больше всего я любил ходить за Большую Курью в Ложки. Бабушка будила меня часов в пять утра. Я вскакивал и, хватая корзинку, сердился, что разбудили-то меня поздно.
Еще роса блестела на траве и озера дымились туманом, а я уже бродил в своих Ложках. От Даниловой горы к озеру шли лога, вымытые весенними водами. Между логами лежали холмики — гривки, поросшие молоденькими сосенками. Вот между сосенками на полянках и росли рыжики. Это не какие-нибудь вялые лисички, которые у нас и за грибы-то не считали, а настоящие крепыши. Шляпки у них словно разрисованы — поверху вкруговую идут белые нашивки. Нашивки эти перемежаются то красной полоской, то чуть посветлее. А в середине рыжика словно чашечка. Смотришь, а в ней капелька-другая водицы блестит. Это от росы… Растут рыжики семейками, где один грибок, тут ищи и другие. Пройдешь, бывало, по одной гривке — в корзинке уже дно закрыто, по другой — считай, треть корзинки набрал, а как пройдешь все гривки — и корзинка полна грибами. Засолит бабушка в горшочке грибы, какая вкусная еда получается, да еще если положить в нее сметаны… А как-то нарезанные рыжики бабушка в молоке сварила — тоже объеденье.
Я любил собирать и маслята. Эти низкорослые грибы с выпуклой красно-бурой шляпкой, подернутой маслянистой пленкой, я часто носил домой из Борка. Бабушка чистила их и поджаривала в глиняной плошке. Мать возвращалась домой с работы и, лакомясь моими грибами, хвалила меня:
— Кормилец ты у нас!
Раза два в лето я приносил домой по большому мухомору для отравы мух. Красивый этот мухомор: красная шляпка с белыми горошками и белая длинная ножка в бахроме. А вот для еды не годится — ядовитый гриб. Но все же нашли и ему применение.
Вообще лес для меня был родным домом.
Каждое лето на опушке Борка останавливались цыгане, жили здесь иногда по целой неделе. Мы с Колей частенько бегали к этим веселым, беспечным людям. Набьем, бывало, карманы сухарями и бежим в табор, смотрим, как у костров загорелые цыганки с большими кольцами в ушах готовят свое варево. Тут же рядом кудрявые белозубые парни сидят с молодыми цыганками и поют песни. Старухи, как всегда, кому-нибудь из деревенских гадают. Старики же цыгане с кнутами в руках муштруют лошадей, готовят напоказ, чтоб поскорей променять их. Цыганенки, лохматые и оборванные, выпрашивают деньги и пляшут под бубен. Мы с Колей переходили от одного костра к другому, угощали цыганенков сухарями, и они не оставались в долгу — плясали, ходили на руках колесом, выбивали голыми пятками «гвоздики», показывали забавные фокусы. А если случалась в таборе свадьба, тут уж не один день земля ходуном ходила. Тут им не мешай, даже собаки, привязанные на цепи к телегам, умолкали. Бывали у них и споры меж собой, иногда кулаки пускали в ход, а то и ножи.
Вся жизнь цыганская была на виду, ничего не скроешь.
Однажды взяла меня цыганка за руку и потянула к себе.
— Пойдем, белоголовый, жить к нам.
Я закричал, вырвался и тотчас убежал домой. Бабушка пригрозила:
— И увезла бы. Вон один с ними, Вася, белый ездил. Русский он был. Маленького мать подбросила к ним. Так и вырос в телеге. Ругал мать. Волчица, говорит, а не мать. Ныне уж не ездит, должно, умер белый цыган. Дочь у него была, такая же белая. Увидит нас и заплачет. Тянет к дому своему русская-то кровь.
— А почему цыгане белые плачут? — допытывался я у бабушки.
— Несмышленыш, где родился, там и надо жить. Ты вот родился на земле, за землю и держись руками. Земля-то, матушка, наша кормилица, всегда тянет к себе. Так и цыгана того. Хоть он и вырос в таборе, а все одно душой русский. Увидит какую-нибудь деревню и заплачет… Душа-то по земле да по дому тоскует. Каково в телеге-то жить, прости господи…