Изба вновь ожила. Одна песенка сменялась другой. Оля Бессолов сбросил с себя оранжевое кашне, распахнул полушубок и вошел в свою роль. Все звенело и пело в избе. Казалось, что и потолок стал выше, и стены раздвинулись. А бабушка по-прежнему ворчала: «Господи помилуй, разнесут ведь избу-то…».
Но вот гармонист, будто устав, легонько прошелся по ладам и, подмигнув приятелям, вполголоса запел:
И опять гармонь словно проснулась, зазвенели колокольчики.
в ответ звонкоголосо пропели девушки.
Так произошло объяснение.
Гармошка снова заворковала тихо и нежно, девушки заговорили о чем-то о своем. И вдруг в самое затишье я совсем осмелел и неожиданно для всех подал с полатей голос:
Мать погрозила мне, но на лице у нее была улыбка.
— Только тебя и не хватало… о ягодиночке запел!
— Они не поют же… я сам сложил…
Над моей неожиданной песенкой все смеялись, даже гармонист смолк.
— Все чего-нибудь выдумывает… Не время тебе, говорю, такие песни распевать, — уже строже сказала мать и вышла в сени.
— Научат тут добру, как же, — прошептала раздраженно бабушка.
Вскоре мать вернулась с решетом в руках. Гроздья рябины, слегка припудренные инеем, покоились в нем красной горкой. Я знал, ягоды были сладкие, не такие, как осенью на рябине.
Все брали по кисточке, пробовали мороженые ягоды, хвалили.
— И как ты, Петровна, изготовила-то этак?
— А чего трудного? Нарвала вон с рябины, развесила на мороз. Кислота-то и превратилась в сладость.
— Ну и ну, — сказал Оля. — На рябине-то сколь пропадает добра.
— А я еще вас паренкой угощу.
Мать опять вышла в сени и в большом блюде принесла пареницу. Пареница, нарезанная ломтиками и высушенная в печи брюква, тоже была сладкая и вкусная.
— Это вам за новые песенки. Ешьте на доброе здоровье да пойте веселее, — угощая, просила мать.
Кто-то опять звякнул щеколдой. Девушки переглянулись: это уж из другой деревни. Быстрехонько стали прихорашиваться. Наши парни закурили. Мать выглянула в сени, отшатнулась. Оттолкнув ее, в избу влетел какой-то старик с тростью, а за ним и старуха лезла с большой корзиной. У старика седая борода, одет он в белую вышитую рубаху и брюки галифе. Старуха — маленькая и толстенькая, в длинном, до пят, сарафане. Они выскочили на середину избы и принялись плясать. Я сразу понял, что это ряженые, должно, Платоновна да Агния, наши соседки.
Оля раздернул гармошку и начал им подыгрывать. Старик плясал и пел, а старуха, как мячик, подскакивала чуть не до потолка.
Все хлопали в ладоши и так смеялись, что бабушка не смогла улежать, встала и, сев на припечек, принялась крестить грудь.
Старик увидел ее и полез к бабушке на печь.
— Говори, старуха, где хранишь свои деньги?
— Какие у меня деньги? — по-прежнему крестилась бабушка.
— Сказывай, где керенки да катеринки…
— Бабушка, не бойся, это же наша Платоновна, — сказал я.
— Ишь бегают вертихвостки! — осуждающе проворчала бабушка и опять завалилась на печь.
Она долго не могла успокоиться, как не могли успокоиться и веселившиеся люди в избе. А я лежал на полатях и смеялся, и чуть не плакал от радости, — такое бывало не часто.
Самая большая семья в деревне — это семья Бессоловых. Одних детей у Якова Бессолова десять человек. Но порядок в дому был отменный. Когда ни войдешь в избу, всегда в ней тихо. Сам-то бородатый Яков Семенович уж слишком строг. Чуть чего, он как поведет глазами, в избе сразу все замрет, муха пролетит — услышишь. Но я не боялся, часто бегал к ним: других моих сверстников в деревне не было. Придешь, бывало, в избу, сядешь на лавку, а старуха, мать Якова, с виду тихая, нет-нет да и спросит:
— Ну, чего делает твой благоверный-то?
— Какой благоверный?
— Не было тятьки, да вдруг объявился.
Мне казалось, что она смеется надо мной, и я обидчиво умолкал. И тут подходила сама хозяйка Ольга, высокая, степенная.
— Не слушай ты ее, — тихонько шептала она. — В училище-то собираешься ли? С Колей вместе и подите… веселее…