Однако же смею уверить, что эти же самые люди в мое правление — а оно, напомню, началось отнюдь не по смерти Боливара, а через два года, я не пришел к власти по его костям, я был в изгнании — эти же самые люди в мое правление жили более вольно, покойно и сыто, чем при Боливаре.
Я очень хорошо понимаю, что это еще не все, что потребно сердцу людей; но что делать.
ШЕСТАЯ ГЛАВА
Я видел насквозь Сантандера; я видел его натуру, больную страхом посредственности и вечно борющуюся сама с собою где-то у этой черты; я видел его отношение ко мне, я видел его презрение к моим «всемирным претензиям», «романтизму», «маниакальности», необузданности; я видел все это. И я ничего не мог поделать с собой. Но никогда, как в те дни, я не ощущал, что у него — своя, у меня же — своя судьба, более яркая и больная.
Паэс тешил мое самолюбие, особенно в последнее время, когда я был столь одинок; в таком положении, как мое, даже на лицемерие смотришь сквозь пальцы, если оно согревает сердце; но в глубине души я всегда знал цену Паэсу. Поэтому он не выбивал меня из седла даже тогда, когда обнаруживалось его коварство. Сантандер — иное. Он не давал мне покоя.
Мы бранились tête-à-tête и вели раздраженную переписку, но это не выражало сложности наших отношений. При всей его полупосредственности он был единственным из близких мне людей, имеющих возможность соревноваться со мной, который бросил мне вызов, не отступился от дела и при этом достиг определенных успехов. Он знал это, и я это знал. Кто был прав? я или он? глупый вопрос: у нас были разные судьбы. Меня бесило, что я невидимо отстаю от событий, и то, что потом и кровью, надрывно, с таким трудом завоевано мною, прибирает к рукам Сантандер; все, что не получалось у меня, он делал более спокойно, тихо и скромно — и у него получалось. У него за плечами не было стольких лет, не было этого груза и боли… да, я боялся, боялся бросить на произвол судьбы это свое дитя, Америку, оторвать пуповину; да, я потерялся, я наряду с гражданскими свободами выдумывал эти пожизненно-президентские и диктаторские посты, юлил я с собой, выгадывал, мерил, горел, метался, как в лихорадке, безумии или бреду; и слава маячила, стыла и полыхала вокруг, впереди, кругом. И Мануэлита, и люди, любившие, верившие в меня. Да, я не мог оставить, я думал о многом, о многом мечтал, во мне было чувство: как? после стольких жертв? после всего? всего? не довести до конца — до последнего, до сияющего конца? и это — когда наконец улыбнулась истинная удача, когда звезда моя взошла! Я будоражил народ, я спешил, и за этим — я понимаю ныне — была уж усталость души и тела, болезнь и бред. Я слишком спешил. Я слишком спешил для человека, который уверен в себе, в звезде, в своей жизни и завтрашнем дне. И это была не жизнь, не судьба: в этой спешке была усталость. Всю жизнь я спешил, но тут я спешил особо, много, болезненно, дико, надрывно; спешка и лихорадка стали моим девизом и манией. Я спешил так, словно боялся не успеть.
Да, я всю жизнь спешил. Быть может, и в жизнь я пришел слишком рано?
А он никуда не спешил. Он понимал. Он не выдумывал пожизненных президентов, а просто ввел в Новой Гранаде, малой Колумбии, гражданские вольности: тихо раскрепостил печать, позволил собрания, обеспечил права. Как они поливали меня, его газеты, меня, который ведь мог же расстрелять их всех, этих писак! Да, я не сделал этого, но ведь мог… Пока я мечтал о войне со Штатами, он наладил хозяйство в новогранадских провинциях; я не уверен, что он и себе не сколотил на этом какой-нибудь капиталец (но это я со зла), во всяком случае, и стране принес выгоду; он поощрил владельцев и возобновил торговлю, он стоял за строгую выборность всех должностей, он единственный имел мужество сначала робко, неявно, а после в открытую выступить против меня — победителя и Освободителя, и любимца народа.
И все же он не понимал меня, а я его понимал.
Он не понимал, что во мне живет вот этот, второй человек, который теперь говорит во мне; он не понимал, что я не только сумасброд и фантастический гений, удачливый авантюрист, но и что я понимаю его, его, ибо я — внутренним своим чувством и разумом, этим вторым человеком в себе — понимаю все то, что он понимает (что он, не очень искренно, хотел заставить меня понять), — и нечто сверх того. Да, нечто сверх того.
Я видел все то, что он видел — что нужен отдых, хозяйство, покой и жизнь и другое, — я видел и понимал и его, и его отношение ко мне; но я ничего — ничего я не мог поделать с собой. Силы, которые сильнее меня, владели мной. Я сознавал — внутренне сознавал — их пагубность для себя и людей; но я ничего не мог поделать с собой. Воля моя отказала мне в этом, бог — если он есть — проклял меня, и я не мог. Я считаю, и в этом сказались моя усталость, моя чрезмерная ненависть и чрезмерность любви, и силы, и воли. Душа устала и прекратила повиноваться сама же себе, я видел, чувствовал, но не мог.