Выбрать главу

Так говорило его лицо, говорили его пылающие глаза, взмахи рук, — пока он произносил свои радостные, порывистые, свои простые слова.

* * *

И они пошли — понесли это пламя в конгресс.

И конгресс был словно бы взорван и подожжен этим тихим, незримым, бесшумным пламенем: он почти единогласно — без одного — голосовал независимость милой Венесуэлы — ту независимость, которая родилась еще год назад, но еще не была законна — как дитя счастливой, но позабывшей условность любви.

И крови не было.

И против был только один — поп Мануэль Висенте Майя. Проклятый раб Ватикана; но пусть, пусть будет жив.

Конгресс утвердил государственный флаг — флаг республики и свободы: желтое, синее, красное.

И он взялся за конституцию: федеративная форма правления. Исполнительная власть — три лица, ежемесячно сменяющие друг друга. Свобода печати, свобода собраний, отмена феодальных повинностей, титулов, привилегий церкви. Конец работорговле; индейцы, метисы равны с креолами и испанцами и со всеми белыми.

Работорговле конец, но рабство еще осталось. И земли у мантуанцев, и…

Ладно. Долой подробности. Не все сразу. Дойдем и до этого… мы дойдем.

Радость! Сон! И ни капли крови! Да нет, капли были… но нет! Почти нет! Радость! Сон!

Главное, что осталось от этих дней, — чувство, что ты не сам по себе: не тело, не кости, не тот Симон, не Боливар, а некий радостный, взбалмошный человек, на коего кто-то смотрит со стороны и завидует его легкости, милому разуму и веселью…

5

То блаженное, утреннее настроение в сердце, которое посещает во дни пасхальной недели, как-то не клеилось в эту весну. В чем было дело, неясно; впрочем, все жаловались на особенную духоту, царившую в пропаренном за эти месяцы воздухе.

Наступил страстной четверг; утро занималось сухое и ясное, люди выходили на улицу, лениво и как-то задавленно топчась у стен, вяло упирая руки в бока, прижмуренно, недовольно поглядывая вокруг:

— Как месса?

— Капеллан уж к среде охрип — то ли от латыни, то ли от рому.

— Ну да. Эти попы. Но бог, он все видит.

— Конечно, конечно.

— Да, поздравляю: в четверг, на Пасху, два года назад, появилась хунта. Два года назад в четверг мы стали свободными.

— Да?

— Точно.

— Что за чертова духота. Святая Мария, прости меня.

— Да. Небывалое небо, необычная духота.

— Сегодня из Калабосо приехал племянник, рассказывает…

— Что? Что?

— В Валенсии, там совсем не так уж спокойно, как пишут в «Гасета де Каракас». Монахи призвали к сопротивлению республике.

— Но что они могут знать — в Калабосо? Валенсия далеко.

— Нет, друзья, ведь это неважно. Слухи идут кругами, они не летают, как кондор.

— Хватит, Люсино. Знаем мы твой язык. Ему бы жернов крутить.

— Да, сухо.

— Ну что в Валенсии?

— Мятеж не подавлен. Боливар расколотил их раз пять, но толку нет. Миранда не знает…

— Да что, уж если они и здесь, в столице, устроили ту резню, помнишь, в начале года?

— Еще бы. У меня зятя стукнули палашом по башке — хорошо, хоть плашмя. А он, полоумный, приносит хоругвь, говорит, отнял у монаха, который орал «Смерть предателям». А говорю: отнеси, дурак! Отнеси назад в церковь! Сегодня тут хунта и все такое, а завтра…

— Да… хунте два года, а церкви — тысяча лет.

— Больше, брат.

— Разве больше?

— Ладно. Пойдем, поздно.

— Но что же в Валенсии?

— Привязался. То самое.

— Но чего им надо?

— Чего! Короля, мирной жизни.

— Испанцы дадут им жизни! Заманят, а после? Они что, вчера родились?

— А ты-то когда родился?

— Я?

— Ха-ха-ха.

— Эх. И напрасно все это… Худой мир лучше доброй ссоры. Порежем друг другу глотки, а после там разбирайся: испанцы, креолы или канарцы, а льянерос? О, вы не знаете этих людей из степи.

— Да, льянерос, люди степи…

— Почем просо?

— А полтора реала.

— Ого!

— А что им, в своей Боготе?

— Ну, там тоже не сладко.

— У них поумнее хунта.

— Когда же Лолиту замуж?

— Да вот, пора.

— А жених? Мантуанец?

— Нет, приезжий; индиго на Кюрасао.

— Ого! Это что же? Уж не голландец ли, не датчанин? Не наш?

— Нет, почти наш. Из Тунхи.

— Ну, это ничего. Свои. Оба привыкнут.