Но нет, но хочу об этом: все дело не в нем самом, а в ином — и в иных.
Я вернулся в Венесуэлу.
Не знаю почему, но весь путь домой, где — я знал это — меня ждали торжествующий и ликующий Каракас и слава, мне было грустно в глубинах сердца. Белые стены, пустынные улицы Коро все не шли вон из головы. Странное существо человек: я весело ехал — первый-то раз — в те штормы и неизвестность и тоскливо спешил ныне в верные объятия друзей. То ли досадно мне было, что без меня… без меня, а я еду лишь на готовое? Может быть. Дело, конечно, не только в этом, но было и это.
Меня встречали прекрасно. Я прибыл в середине декабря, через несколько дней после Боливара, он успел подготовить весь город, и не было предела восторгам. Было хорошее время года, когда уже кончились длительные дожди и не началась еще январская сушь; ослепительно зеленели холмы в отдалении, воздух был свеж и ясен, люди… Нет, не хочу, не хочу вспоминать. Слишком это бередит душу.
Прошли восторги, начались будни. Я возглавил Патриотическое общество, мои молодые друзья горячо помогали мне и, казалось, забыли о собственных выгодах. Может быть, такая жизнь началась потому, что душой всему был Боливар, который горел делом. (Им нужен был мой авторитет, а остальное они имели сами.) Я, однако, не мог на него положиться полностью: он иногда спешил, торопился, возбуждался до одурения и в жажде слепого действия способен был потерять рассудок. Я вынужден был его сдерживать, контролировать и, так сказать, возвращать в упряжку. Я не могу сказать, что он слишком болтлив (хотя он болтлив) и неделовит, но в нем и тогда уже было это свойство то ли гения, то ли безумца — терять ощущение реальности и все ставить на карту. Ему везло, он выигрывал — признак гения! — и все-таки для политика все это, по моему глубокому убеждению, не достоинство. Всегда наступает похмелье. Каков Боливар в этой ситуации, мне неизвестно; и догадаться трудно. В его победной деятельности есть что-то раздражающее, нервозное и даже надрывное; а вот каков он при поражении?
Я не могу не думать о нем; я предчувствую: в будущих грозах страны будет витать его имя.
Мы утвердили государственный флаг, его цвета предложены мною. Мы отстаивали унитарную форму правления: в данный момент единство — главный залог успеха. Испанцы еще сильны; они коварны, жестоки, пойдут на все… Но тщетны были все наши речи: провинции требовали федерации. В каждой, конечно, сидел свой доморощенный атаман, который мнил себя будущим Бонапартом; все было ясно, но от этого не становилось легче. Все это, однако, подробности, а главное, основное сияло светло и радостно: свобода, свобода… свобода. Но не было спокойствия в моем сердце. Дело не в бунте в столице; он оказался не силен. Дело в ином.
Да, не было спокойствия в моем сердце; я говорю это не задним числом — я говорил, я чувствовал и тогда.
И когда сообщили о мятеже в Валенсии, я принял это как должное: всякое разрешение лучше, чем тоскливое, неопределенное ожидание. Теперь, по крайней мере, перед глазами было что-то известное… Я предчувствовал, что это только начало, но не могло же все сразу свалиться на голову. Дело за делом, беда за бедой — быть может, как-нибудь и распутаем.
Я предчувствовал многое, но, разумеется, я не мог предвидеть землетрясения. С другой стороны, думая теперь об этом ужасном и роковом событии, заставившем вновь листать Апокалипсис, я прихожу к выводу, что и оно не стоит в стороне от моих ошибок. Как бы сказать? Это сложное чувство; но когда имеешь дело с такой землей, как Америка, нужно все учитывать, все предвидеть. Землетрясения и вулканы и мощная, девственная, невиданная в Европе природа оказывают там колоссальное влияние на жизнь народов, входят в нее как ее непременная составная, ее выражение, символ, ее стихия и даже причина. Многие там, в Америке, убеждены, что войны и мир народов связаны, например, с периодами извержения Котопахи; и можно сколько угодно смеяться над этим, сидя у книжных полок в Вест-Энде и глядя на ровные газоны, но поезжайте в Америку, посмотрите на белые Анды в черных, бессонных, тихих, неутомимых дымах — и сердце зайдется.