Какая неустранимая жажда легенды. Непобедимо. И тут же — какая вера в могучий разум и творчество. О народ!
Как великолепно, свежо и бело.
…Ах, старый Миранда.
Франсиско Миранда…
Немолчно, торжественно пенился в радугах и ревел водопад; витало белое облако, зеленела зелень, синело небо.
Он тронул поводья, но вновь на миг приостановил коня.
Невесело вставала со смертного ложа больная, обессиленная свобода.
Еще в казематах Ла-Гуайры сотни людей надрывались в «железных ботинках», под раскаленным железом, еще стояли на площадях Каракаса вожди республики, закованные в колодки, еще волокли храпящие лошади привязанных к хвостам людей, еще не довезли Миранду до смертного для него Кадиса, еще не успокоились океанские волны над телом Хуана Висенте, брата Боливара, еще делили конфискованное имущество и поместье Боливаров сподвижники Монтеверде, еще хохотали чиновники Кюрасао, поглядывая на отобранные вещи и лежащие на столе последние пиастры Симона Боливара (победитель испанского короля! Ха-ха!), — а сам он, Симон Боливар, беспечный и беспричинно радостный сердцем, ходил по желто-пылящим улицам Кюрасао, заглядывал под навесы, думал и бормотал, улыбался чему-то.
Невыразимую легкость он чувствовал в эти дни на душе. Все было потеряно — и все было впереди. Если он сей же миг, сейчас ляжет в землю, то не оставит на ней ничего, о чем следует думать, страдать, беспокоиться, что было бы жаль покинуть на чуждых и посторонних людей. Жаль только солнца, и неба, и этих деревьев, но что же? Ведь с этим, рано или поздно, все равно расставаться… Он легок, он совершенно свободен. Друзья не дают ему умереть с голоду, что же, спасибо; это неудобно для гордости, но что тут сделаешь? Если он умрет, земля уравняет всех; если он будет жив… все еще впереди.
Да, все еще впереди.
Прекрасное время — нечего терять, если и есть еще какая-то возможность в жизни, то только приобретать, завоевывать — не для себя, — о нет! — но все же только приобретать, и ничего больше. А не захочет — не будет и этого, кто волен ему запретить что-то? Захочет — останется легок и пуст, свободен до пустоты, беспредельности, и не все ли равно? Не это ли — лучший жребий? Ведь все равны перед роком, перед землей…
Но нет… нет, нет. Он не один на земле. Да и не сможет он просто жить.
Это — будет. Это не может не быть.
А сейчас он идет по улице и тихо улыбается людям, насмешливо поглядывающим на него («Освободитель, борец с королем! Ну и освободитель!» — «Вы погодите. Еще буду Освободителем»), заглядывает под тростниковые навесы, трогает кулаком корявую, шерстистую шкуру пальм, любуется аквамариновым небом; он легок, он весел.
О, какие силы в душе!
Он прибыл в Картахену, северную провинцию вице-королевства Новая Гранада, в конце 1812 года. Вице-королевство вело войну с Испанией более крепко, чем генерал-капитанство Венесуэла. Но и Новой Гранаде приходилось туго, и ее республиканцы были рады всякому человеку с военным опытом, изъявившему добрую волю стать под их безнадежные боевые знамена.
И все же, когда Боливар, его дядя Рибас, суровые братья Монтилья и их сотоварищи прибыли в Картахену, командующий «свободной армией» француз Лябатют начал бушевать, требовать расстрела, повешения, изгнания и презрения:
— Как? Мы принимаем к себе Боливара — предателя генерала Миранды? До чего мы дошли? Во имя чего мы сражаемся?
Диктатор Родригес Торисес, человек, более понимавшим страну и дело, заспорил и настоял на своем. То есть не то чтобы настоял, но смягчил разбушевавшегося. Равнодействующая двух воль была: в забытую богом деревню Барранку, к границе Венесуэлы. Ничтожное войско, глухие берега Магдалены, вдали от реальной войны. Пусть чахнет.
…В Барранку? К границам Венесуэлы? Тем лучше…
Перед отъездом — шум: Боливар не из тех, кто молчит. Он сочинил манифест к правительству и народу Новой Гранады, объясняя причины победы годов в Венесуэле (не было единства да заговорщиков не давили) и призывая вступиться за свою родину.
Гм, манифест. Что ж, манифест. Во многом Боливар прав. А впрочем, пусть едет в Барранку — и никакого самоуправства.