Выбрать главу

Боливар сбежал в Картахену и снова, оправив перья, закатил речь; вот у меня листок:

— На горе нам, мы побеждены нашими же братьями. Освободительная армия истребляла банды врагов, но не могла и не должна была истреблять население, в защиту которого сражалась… Я был невольным орудием этой новой катастрофы, постигшей нашу родину. Но я клянусь вам, любимые соотечественники, оправдать имя Освободителя… Нет такой силы на земле, которая заставила бы меня свернуть с намеченного пути. Я вновь возвращусь и освобожу вас.

Когда мне читали это, я усмехался. Болтай, болтай. Только не лезь в Америку, раз такой.

То ли дело я, Бовес; я, может, завтра подохну в бою, на пике их патриота, который будет ловчее меня. Так что ж? Я не жалуюсь. Только помру я — будет Моралес, будут другие; нас много, мы дело знаем.

Генерал Фьерро считает, что следует перебить всех американцев до одного. В Венесуэле и мы, и сами испанцы слали к архангелам каждого, всех креолов, которые попадались в руки. Очередь за другими.

Пусть трудится Фьерро, пусть ходит Моралес.

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

1

Он ехал назад, механически смотрел на вершины и скалы, возникавшие перед ним в обратном порядке, но был уж внутри себя, не отдавался природе, не выпевал ей душу навстречу. Может быть, так было и потому, что взор теснили серые камни, утесы — золотая, зеленая долина была еще далеко, не предчувствовалась.

Да, ныне 1830. Не праздничный 1811, но и не трагический 1815, когда все казалось потерянным.

Хорошо теперь знать, что за тем 1815-ым шли годы, которые привели к победам; хорошо с улыбкой вспоминать о Ямайке, куда он прибыл один в целой вселенной, но бодрый и ясный.

И только он, только сам он может ответить: отчего же тогда, когда внешне, физически все было потеряно, он был весел, уверен в себе и умел внушить эти чувства другим; и отчего сегодня, когда он — на вершине, когда он покорил Чимборасо нелегкой своей судьбы, — отчего сегодня он стоит перед тяжким этим решением, которое зреет в душе?

Зреет, но еще не созрело…

Может, все просто — прошла ты, молодость?

Он с грустью вспомнил, что нездоров, что завтра ждет пустынное, мертвое, что будущее не сулит ничего веселого; но не это мучило его. Вернее, оно было неотделимо от того, от главного в этот миг.

Он оборвал нить воспоминания, но призраки прошлого все стояли перед глазами.

Грязная и кровавая реакция, полуреволюции, война за свободу, уничтожившая чуть не половину людей страны, захотевшей свободы, — что лучше? Куда преклонить голову?

Он болен, и родина, которую он освободил наконец, — клянет его. Клянет и угрюмо смотрит — свободная и родная. Ах, вспомнишь Устариса… но что же Устарис. Он был слишком умен. Он мысленно проделал весь путь Боливара, он пришел к этой, нынешней — а может, и более дальней? — точке, и он не вышел при этом из своего кабинета.

Блаженны люди, видящие все наперед, и да поможет бог тем безумцам, кто действует, живет не умом, а всей жизнью… Что же Устарис. Не мудрено сказать человеку, идущему в пропасть, что можно и размозжить череп.

А сколько прекраснейших, чистых ушли под землю — и ничего не оставили после себя, кроме сомнительной памяти в душах живых сограждан. Лучшие, благородные шли вперед и гибли, а оставались хитрые, ловкие, равнодушные. Они хохотали над могилой героев, они клеветали, чернили их память; а ныне они готовы предать их и самой страшной пытке - пытке забвения. Мертвые беззащитны, мертвым не больно, и, главное, мертвые — молчат. Говорят выжившие, судят о прошлом выжившие. А кто выжил? Он, Боливар, не в счет — он уже не жилец. В лучшем случае — Сантандер. Но как же?

Как вынести тем немногим свободным и честным, кто еще жив, этот страшный удар по лучшим, умнейшим, благороднейшим, что погибли, — забвение и молчание о них? Все лучше — позор, клевета, поношение, упреки, попрание правды, но только вслух: когда поносят, когда бранят, ненавидят и обливают грязью, то есть горькая надежда, что в ком-то — быть может, в нынешних детях — эта брань, эта ненависть родят подозрение, интерес, любовь, и они вспомнят, они пойдут, они будут искать, они восстановят истину. Но забвение? Молчание? Тупое самодовольство выживших? Оголтелая тишина, безгласность?

Кто напомнит о юноше, милом, трогательном поэте, с саблей в руках бежавшем навстречу толпе льянерос? Через пять минут от него, от его неповторимой души, от его поэзии, от его тела остались лишь три-четыре кровавых куска, и это — разнесли на пиках разъяренные «адъютанты» Бовеса. Кто вспомнит о сотнях тысяч погибших детей? Кто вспомнит о юном Карлосе Монтуфаре, сыне маркиза де Сельва Алегре, — сподвижнике Гумбольдта в изучении Чимборасо, умнице, храбреце, казненном Морильо, — об одном из тех, чьей доблести, уму и бесстрашию обязаны своим благополучием нынешние каракасские и эквадорские богачи? Кто вспомнит о милом Франсиско Хосе Кальдасе — ботанике, химике, астрономе, бесстрашном мирном завоевателе андских вершин, ледников и кратеров, гордости испано-американской и мировой науки, — так же, как Монтуфар, замученном изуверами в шестнадцатом кровавом году?