Близился август, Бальони и Брагадин поняли, что дальнейшее сопротивление бессмысленно, подмоги от испанцев и венецианцев они не дождутся, а город просто вымрет. Чтобы спасти от резни хотя бы остатки выжившего населения, командиры приказали поднять белый флаг для начала переговоров. Так пал юго-восток на милость чужакам, которые первыми же нарушили условия мира, обещающие всем тем жителям крепости, кто только пожелает, под развевающимися венецианскими знаменами покинуть Кипр и перебраться на Крит: на переговорах паши и Брагадина началась резня христиан. Погибли почти все, кто не успел уехать на свободный остров: их отсеченные головы свалили в кучу перед палаткой Лала Мустафы в оскверненной Фамагусте.
Тяжелораненый Доменико Перруччи выжил лишь благодаря одной семье из Фамагусты.
— Бернарди! До сих пор помню эту фамилию! Он венецианец, она с Изумрудного острова, глаза — вот такие! Ах, какие бездонные кельтские глаза! Только они на лице и оставались, ее саму шатало ветром, щеки запали, в чем душа, что называется!.. Из всех их детей — последняя девочка с ними, да и та, бедняжка, уже при смерти. А у этой Фиоренцы еще были силы выхаживать меня. Сама еще девчонка, высохла с голоду, как щепка, а силищи-то сколько в ней оказалось, сколько силы духа! Если бы не они, не Бернарди эти, не сидеть бы нам сейчас с тобой за одним столом, Аурелио…
— Фиоренцы? В прошлый раз ты звал ее как-то… Фри… Фли…
— Флидас, — согласно кивал «генерал». — По-нашему ее звали Фиоренца, а так — Флидас. Так к ней, по-ихнему, старуха обращалась, мать или бабка, уж не вспомню. Глазищи — вот! С ума сойти от таких, утонуть к чертовой матери!
А под столом на серой бумаге проступал образ, нарисованный детской рукой, наивный и возвышенный одновременно. Несколько дней Эртемизе нравилось то, что получилось: при каждом удобном случае она вынимала свой набросок и любовалась им. Но очарование рассеивалось подобно тому, как выдувает ветер песок из скалистого утеса, и в один не слишком прекрасный день все недостатки работы проступали перед нею с безжалостной очевидностью. Она видела тогда и нарушения пропорций, и неправильную тень, и неточные линии.
— О чем грустишь? — дядя лучше кого бы то ни было чувствовал ее настроение.
Вместо ответа, надувшись и нахохлившись, не глядя в глаза, Эртемиза протянула ему рисунок. Дядя похмыкал, почесал бородку, сощурился, то поднося бумагу ближе к глазам, то отодвигая на вытянутой руке.
— Пойди сюда, детка.
И когда детка с хмурым и трагическим видом подошла, Аурелио повернул ее к зеркалу:
— Смотри сюда, если хочешь, чтобы портрет был точным. Нет, не сюда, не на себя, — он аккуратно взял ее пальцами за маленький подбородок и повернул голову девочки в сторону зеркального отражения наброска. — Сюда. Ты видишь, здесь он кривее, чем если смотришь на него без зеркала? — Эртемиза кивнула. — Зеркало обладает бесценными и чудесными свойствами, когда ты имеешь дело с рисованием. Доверяй ему, но только в этом. Только в этом! — он отбросил бумагу. — Миза, отец учил тебя грунтовке холста? Нет? Идем, я собираюсь заняться этим, и поскольку уж ты здесь, самое время познакомить тебя с синьорами Проклейкой и Грунтом.
Она думала, что это будет неимоверно скучно. Когда свои лекции затевал отец, ей хотелось только одного — чтобы он отвернулся, а она могла бы положить голову на руки и поспать. Аурелио Ломи рассказывал так, что не терпелось сразу же попробовать сделать то, о чем он толковал. Дядя пользовался рыбьим клеем, поскольку тот был почти бесцветен на холсте и давал в результате нежухнущий плотный грунт, и клей этот он варил сам, поэтому в мастерской нынче стояла жуткая вонь рыбьей требухи — для изготовления качественного вещества был необходим плавательный пузырь благородной рыбы вроде осетра, белуги или сома.
— Начинаем? — спросила Эртемиза, подходя к причудливому котлу с закрученной змеею трубкой под его днищем.
— Но ты запомнила главное?
— Да, надо обязательно добавить буру, чтобы клей не гнил.
Аурелио засмеялся:
— Да нет же! Главное — не забыть загодя засолить эти пузыри в тулузке! Но сейчас мы возьмем уже готовые, ведь не будем же мы дожидаться три дня, когда просолятся эти!
И Эртемиза не заметила, как пролетело полдня. Они кудесничали над чанами, переговариваясь и смеясь, не замечая ни времени, ни усталости. Ей казалось, что теперь-то она знает все в этом деле, и гордость мастера, умудренного опытом, распирала грудь. А потом дядя смотрел на результат, качал головой — и у юного подмастерья от обиды тряслись губы. Утерев кулаком нос и подавив жгучие слезы обиды, она снова становилась к котлу доделывать то, что упустила или не заметила.
— Ты еще не передумала заниматься живописью? — с хитрецой во взоре спросил он, когда решил, что на сегодня хватит. — Нет? Ну, тогда нам обоим нужно переодеться, только поспеши: сейчас мы отправляемся к графу Валиннаро. Миза?!
Поскакавшая вприпрыжку к лестнице, после окрика дяди Эртемиза круто остановилась, а синьор Ломи со смехом добавил:
— Тише, не упади! Ты, главное, не попадайся сейчас на глаза тетушке, она страсть до чего не переносит рыбного зловония! Рассердится и не отпустит тебя со мной, она у нас строгая!
Через час они уже подъезжали к имению Валиннаро, и встречающим их слугам Аурелио велел выгрузить из кареты его художественные принадлежности, а после отнести всё к леваде. Эртемиза взяла его за руку и, подняв голову, заглянула в лицо:
— Что вы собираетесь делать, дядя?
— Это заказ графа. Сейчас увидишь. Думаю, тебе это будет полезно, бамбина.
Едва он сказал это, из окна усадьбы донесся голос графа:
— А, друг мой, вы уже прибыли! Я тотчас же спускаюсь к вам! Клементе, вели, пусть ведут!
Слуга — по видимому, тот самый Клементе, к которому обращался Валиннаро — махнул рукой в сторону конюшен. Аурелио продолжил свой путь, ведя племянницу к леваде за домом. Эртемиза озиралась вокруг, удивляясь роскоши графского парка: здесь был пруд с перекинутым через него мостиком, витиеватые перила которого сияли золотом; в пруду плавали какие-то чудные пестрые утки, с хохолками и без, похожие на игрушки; дом окружали фонтаны и ровно выстриженные кусты самшита, обрамлявшего газоны и цветочные клумбы; были здесь и искусственные скалы с гротами, и самодельные водопадики, а над бегущим ручейком склонялись плакучие ивы.
Послышался звонкий цокот подков. То по вымощенной камнем дорожке слуга-конюх вел скакуна, каких Эртемиза не видывала отродясь.
Привычная к тяжелым мускулистым коням, в былые времена выведенным для того, чтобы таскать на себе большой груз, чаще всего являвшийся закованным в латы всадником, девочка, зачарованная, уставилась на это божье творение.
Тонконогий, как жеребенок, поджарый, точно гончий пес, змеей выгибая грациозную длинную шею и потряхивая шелковой каштановой гривой, едва касаясь копытами земли, за конюхом шел золотой скакун. Да-да, нежная, вычищенная до блеска, тонкая и очень короткая его шерсть переливалась на каждой мышце и горела под лучами солнца, как если бы коня облили сусальным златом. И только хвост, грива и две передние ноги плавно меняли цвет, переходя в каштановый, а маленькие копыта ниже темных «перчаток» оставались золотистыми. Он диковато покосился на Эртемизу громадным аквамариновым глазом с большим поперечным черным зрачком в центре радужки, и ей показалось, что конь чему-то удивляется. Она слегка помахала ему рукой, но конюх уже провел его в леваду и, сняв узду, вспугнул ею жеребца. Всхрапывая, красавец взвился на дыбы, распустил хвост штандартом и, отшатнувшись, отбежал в сторону. Девочка вцепилась в доски ограждения: да он же попросту играет! Он не боится их, а развлекается и поддразнивает. Вон как гарцует теперь, наслаждаясь каждым движением гибкого тела, а сухощавые ноги, отталкиваясь от земли, всякий раз выгибались, почти касаясь бабками песка.
— Знает, негодяй, что дьявольски красив! — с удовольствием сказал дядя, тоже не в силах отвести от него взгляд.
Набегавшись галопом, жеребец вдруг перешел на иноходь. Теперь он еще сильнее выгибал шею, словно стремясь коснуться челюстью мускулистой, идеальных пропорций, груди.