Лизавета продолжает плакать.
Ананий Яковлев (начав ходить по избе). То мне теперича горчей и обидней всего, что, может, по своей глупой заботливости, ни дня, ни ночи я не прожил в Питере, не думаючи об вас; а мы тоже время свое проводим не в монастырском заточении: хоша бы по той же нашей разносной торговле - все на народе; нашлись бы там не хуже тебя, криворожей, из лица: а обращеньем, пожалуй, и чище будут... За какие-нибудь три целковых на худое-то с тобой бы пошли, так я и то - помыслом моим, а не то что делом, - не хотел вниманья на то иметь, помня то, что я человек семейный и христианин есть!
Лизавета. Жимши за экие дальние места экие годы, станете ли без бабы жить? Как я могла то знать?
Ананий Яковлев. Нет, ты знала это, шельма бесстыжая! Коли бы я теперича на стороне какое баловство имел, разве я стал бы так о доме думать? Кажись, ни письмами, ни присылами моими забыты не были. О последней сохе писал и спрашивал: есть ли она, да исправлена ли?
Лизавета. Голова моя не с сего дня у вас все повинна и лежит на плахе: хотите - рубите ее, хотите - милуйте.
Ананий Яковлев. Твоя, вишь, повинна, а ты чужую взяла да с плеч срезала, и, как по чувствам моим, ты теперь хуже дохлой собаки стала для меня: мать твоя справедливо сказала, что, видишь, вон на столе этот нож, так я бы, может, вонзил его в грудь твою, кабы не жалел еще маненько самого себя; какой-нибудь теперича дурак - сродственник ваш, мужичонко - гроша не стоящий, мог меня обнести своим словом, теперь ступай да кланяйся по всем избам, чтобы взглядом косым никто мне не намекнул на деянья твои, и все, что кто бы мне ни причинил, я на тебе, бестии, вымещать буду; потому что ты тому единая причина и первая, значит, злодейка мне выходишь... Ну, нюнить еще!.. Пока не бьют и не тиранят, сколь ни достойна того... В жизнь свою, господи, никогда не чаял такой срамоты и поруганья... Ну-ко, сказывай, придумывай-ка, что тут делать, бестия ты этакая!.. (Садится за стол и закрывает лицо руками; молчание.)
Ананий Яковлев (вставая). Одного стыда людского теперь обегаючи, заневолю на себя все примешь: по крайности для чужих глаз сделать надо, что ничего аки бы этого не было: ребенок, значит, мой, и ты мне пока жена честная! Но ежели что, паче чаяния, у вас повторится с барином, так легче бы тебе... слышишь ли: голос у меня захватывает!.. Легче бы тебе, Лизавета, было не родиться на белый свет!.. Кому другому, а тебе пора знать, что я за человек: ни тебя, ни себя, ни вашего поганого отродья не пощажу, так ты и знай то!.. Это мое последнее и великое тебе слово!..
ЯВЛЕНИЕ V
Те же и работница.
Работница (приотворив двери и заглядывая в избу). Лизавета Ивановна, поди, мать, покорми ребенка-то грудью, а то соски никак не берет: совала, совала ему... окоченел ажно, плакамши.
Ананий Яковлев вздрагивает;
Лизавета не трогается с места.
Ананий Яковлев. Что ж ты сидишь тут? Ну! Еще привередничает, шкура ободранная! Сказано тебе мое решенье, - пошла!..
Лизавета молча уходит.
ЯВЛЕНИЕ VI
Ананий Яковлев (ударив себя в грудь). Царь небесный только видит, сколь, значит, вся внутренняя моя теперь облилась кровью черною!..
Занавес падает.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Деревенский помещичий кабинет.
ЯВЛЕНИЕ I
Чеглов-Соковин, худой и изнуренный, в толстом байковом
сюртуке, сидит, потупивши голову, на диване. Развалясь,
в креслах помешается Золотилов, здоровый, цветущий, с
несколькими ленточками в петлице и с множеством брелоков
на часах.
Золотилов. Как ты хочешь, друг любезнейший, а я никак не могу уложить в своей голове, чтобы из-за какой-нибудь крестьянки можно было так тревожиться.
Чеглов (с горькой усмешкой). Что ж тут непонятного?
Золотилов. А то, что подобные чувства могут внушать только женщины, равные нам, которые смотрят одинаково с нами на вещи, которые, наконец, могут понимать, что мы говорим. А тут что? Как и чем какая-нибудь крестьянская баба могла наполнить твое сердце?.. От них, любезный, только и услышишь: "Ах ты мой сердешненькой, ах ты мой милесинькой!.." Отцы наши, бывало, проматывались на цыганок; но те, по крайней мере, женщины страстные; а ведь наша баба - колода неотесанная: к ней с какой хочешь относись страстью, она преспокойно в это время будет ковырять в стене мох и думать: подаришь ли ты ей новый плат... И в подобное полуживотное влюбиться?
Чеглов (с досадой). Что ж ты мне все этой любовью колешь глаза? Какое бы ни было вначале мое увлечение, но во всяком случае я привык к ней; наконец, я честный человек: мне, бог знает, как ее жаль, видя, что обстоятельства располагаются самым страшным, самым ужасным образом.
Золотилов. Ничего я в твоих обстоятельствах не вижу ни страшного, ни ужасного.
Чеглов. А муж теперь пришел: кажется, этого достаточно!
Золотилов. Что ж такое, что пришел?
Чеглов. Как что такое? Ты после этого отнимешь у этих людей всякое чувство, всякой смысл? Должен же он узнать?
Золотилов. Ну, и узнает и очень еще, вероятно, будет доволен, что господин приласкал его супругу.
Чеглов (делая нетерпеливое движение). Это вы бываете довольны, когда у вас берут жен кто повыше вас, а не мужики.
Золотилов. Да... ну, я этого не знаю. Во всяком случае, если бы твой риваль даже и рассердился немного, ну, поколотит ее, может быть, раз-другой.
Чеглов. Не говори так, бога ради, Сергей Васильич: к больным ранам нельзя так грубо прикасаться. У меня тут, наконец, ребенок есть, моя плоть, моя кровь; поймите вы хоть это по крайней мере и пощадите во мне хоть эту сторону!.. (Подходит и пьет водку.)
Золотилов. Что ж такое ребенок? Я и тут не вижу ничего, что могло бы так особенно тебя тревожить; вели его взять хоть к себе в комнаты, а там поучишь, повоспитаешь его, сколько хочешь, запишешь в мещане или в купцы, и все дело кончено!
Чеглов. В том-то и дело, милостивый государь, что эта женщина не такова, как вы всех их считаете: когда она была еще беременна, я, чтоб спасти ее от стыда, предлагал было ей подкинуть младенца к бурмистру, так она и тут мне сказала: "Нет, говорит, барин, я им грешна и потерпеть за то должна, а что отдать мое дитя на маяту в чужие руки, не потерпит того мое сердце". Это подлинные ее слова.