Именно в эту минуту заключенный номер 56342-58 Китаев всегда просыпался, дальше дело не заходило – ну словно бы обрывалась пленка, либо на видении пламени заклинивало некий аппарат, находившийся в его организме, – просыпался от того, что ему было и холодно, и голодно, а дежурный зек что было силы колотил по опустевшему за ночь питьевому ведру и вопил во всю глотку:
– Подъем, славяне!
Их барак, проходивший в лагерных документах под номером четыре, был политический, тут сидели люди, осужденные по пятьдесят восьмой статье. В бараке уголовников дежурный до слова «славяне» никогда бы не додумался, не произнес бы его, там в ходу были другие слова. И темы разговоров, и ссоры, и песни были другие – все другое.
Китаев дернулся, приподнялся на старом ссохшемся матрасе и тут же опустил голову на серую грязную подушку: хотелось спать, очень хотелось – несмотря на то, что он проснулся сам – выплыл из сна за несколько мгновений до крика, недовольный тем, что сон оборвался. В ту же секунду получил легкого тумака от своего земляка, ленинградца Егорунина, в прошлом старшего лейтенанта фронтовой разведки, награжденного тремя орденами Красной Звезды.
Редко кто в наземных войсках бывал награжден тремя орденами Красной Звезды. Один, два – это еще куда ни шло, а вот три – это была большая редкость; плюс ко всему, у старлея были и другие ордена – Отечественной войны первой степени и совсем уж удивительная награда – орден Богдана Хмельницкого второй степени, а также две серебряные медали, приравненные в солдатском мире к орденам – «За отвагу».
Заслуженный, в общем, был человек – старший лейтенант Саня Егорунин.
– Подъем, братишка! – бодро просипел земляк.
Пребывал в их бараке еще один ленинградец – ученый человек Сташевский, преподававший до войны в университете марксизм-ленинизм, но очень уж он был зашоренный, Маркса почитал выше Бога, и это Китаеву не нравилось. А уж что касается Егорунина, то тот при упоминании фамилии Сташевского делал небрежный взмах рукой: обреченный это человек… Марксист!
Казалось бы, им, трем землякам, надо было держаться вместе, подсоблять друг другу, но Сташевский, считавший свою телегу больше и важнее, чем телеги двух других ленинградцев, все время отъезжал в сторону, старался находиться на горке, козырял знаниями своими, грамотностью, бывшим своим университетским положением, искал в бараке ровню себе – искал, но не находил. Не везло Сташевскому.
Хотя, – тут не грех повториться, – весь четвертый барак объединяла одна статья Уголовного кодекса, общая для всех, – пятьдесят восьмая. Осужденных по этой статье называли по-разному – и суками, и предателями, и политиками, и фашистами, и контриками, и фраерами законтренными, – но Сташевский ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим себя не причислял.
Получив второй тумак от бывшего старлея Егорунина, Китаев, ощущая, как внутри у него все скрипит, устало, разлаженно сбросил с нар вниз ноги, потряс головой резко, по-птичьи, вышибая из себя сонную одурь, словно пыль, поднялся…
– Всем на перекличку! – послышался вопль – это в барак к «политикам» заглянул один из уголовников. Только они могут реветь, как кастрированные верблюды, больше никто.
– Эван как! – воскликнул Егорунин. – Что-то граждане начальники спешат сегодня, даже умыться не дали.
– На работе умоешься, – фыркнул Христинин, свой же брат-фронтовик, успешно штурмовавший Берлин и видевший обгорелые трупы Гитлера и его невенчанной жены Евы Браун. Лейтенант Христинин командовал взводом в отдельном саперном батальоне и знал, чем отличается порох от марганцовки и как поведет себя фольксштурмовец, если в задницу ему вставить фауст-патрон, а затем нажать на спуск.
Был Христинин человеком жестким и одновременно веселым, он словно был начинен некой брызжущей легкой злостью, которую из него не смогли вытравить ни фронт, ни лагерь. Попал он в кутузку после Парада Победы, на котором присутствовал в качестве «вспомогательной единицы», как считал он сам – помогал бригаде, обслуживавшей сводную колонну родного фронта. И допомогался.