— Знаете, по моим наблюдениям, Степан Иванович, у вас не совсем благополучно в колхозе. Я разыскиваю парторга, оказывается, он болен.
— Чернояров давно хворает.
— Поэтому я и решила поговорить с вами. Давайте куда-нибудь в тень, жарко так.
— Пойдемте. Вон напротив, в сад можно.
— Ваш?
— Мой. Сгорел наполовину в войну, хороший сад был.
— Вырастет, ничего.
— Все растет. Сад, конечно, тоже растет. Вон туда, на скамеечку, проходите, там тени больше.
Борисова огляделась. Сад стар и запущен, густо обсажен кустами акации. Сухой воздух затруднял дыхание, солнце чувствовалось и в тени. Степан расстегнул ворот грязной рубахи, полез в карман за табаком.
— Все сгорит, — вздохнул он, ловко скручивая одной рукой цигарку — кисет зажат в коленях. — Рожь, считай, сгорела, еще немного — картошка сгорит. Земля — хоть яйца пеки.
Степан подумал о новой голодной зиме, о пустом трудодне, о землянках, в которых придется жить, о болезнях, о налогах, которые нечем платить. И еще он подумал, что ничего в крестьянском деле не смыслит эта девчонка, зря их присылают. Он сидел рядом и курил и незаметно о спинку скамейки почесывал зудевшее плечо. Они разговаривали вначале о сенокосе, о ходе полевых работ. Борисова расспрашивала о прополотых гектарах, о строительстве скотного двора, о многом другом, что знала по сводкам, по газетам, из разговоров на совещаниях в райкоме. И председатель терпеливо отвечал и разъяснял. Эта еще умнее других, она хоть не давала указаний по каждому поводу и не начинала тут же «выправлять положение».
— Вот так живем, товарищ Борисова. Засуха. Хорошего ждать пока не приходится.
— Я заметила. Мне вчера во время собрания показалось, дела у вас не совсем в порядке. Знаете, мне стало известно, некоторые письмо не подписали. Такие настроения… Невероятно! Кстати, не узнали, кто именно?
— Нет, — ответил он, и она поняла, что сказал неправду.
Степан докурил, обжигая губы, тщательно затер окурок подошвой.
— Здесь, Степан Иванович, возможны не наши влияния, нельзя так оставлять. На трудности, конечно, никто глаз не закрывает. Какие у вас соображения?
— Никаких у меня соображений.
Он встал. Отсутствие руки начинало сказываться, вся его фигура слегка уходила влево.
— Чего тут сообразишь? Егорка! — крикнул он громко и зло.
Борисова от неожиданности подняла голову. На зов председателя из-за вишневых кустов вышел худой мальчишка в грязных, прорванных на коленях штанах, остановился поодаль, исподлобья взглянул на отца.
— Звал?
— Звал. Поди принеси тот хлеб, что нам тетка Марфа вчера испекла. Живо.
— А зачем?
— Нужно. Иди, говорю тебе.
Егорка топтался на месте, чесал одну ногу другой и, наконец, сказал:
— Знаешь, батя, я его съел.
— Весь? — в голосе председателя послышалась досада.
— Немножко осталось, все жрать хочется… Я тебе оставил.
— Ладно, принеси сколько есть.
Не глядя на Борисову, Егорка повернулся, и через минуту на широкой ладони председателя лежал темный бесформенный кусок, напоминающий не то влажную темную глину, не то сырой навоз.
— Вот, посмотрите. Ты беги, Егорка, играйся. Борисова взяла, разломила, понюхала, подняла глаза на председателя. Она не понимала. Степан ощерил крупные, ровные зубы.
— Враг, говорю.
— Что?
— Враг. Хуже всякого другого, скрытого. Мы его едим, такой хлеб. Конский щавель, прошлогодний гнилой картофель да липовая кора. Не понимаете? Ну, кушаем, берем и кушаем.
Борисова положила липкий ком на скамейку и встала.
Степан Лобов увидел ее жестко сжатый рот и подумал, что она не такая уж безобидная.
— Во время оккупации мы ели кое-что похуже, — сказала она. — Однако мы верили, умирали и боролись. Нужно понимать — вынести такую войну. Только по колхозам наш ущерб составил сто восемьдесят один миллиард рублей, Степан Иванович. Тут сразу не выпрямишься. Тут жалостливыми разговорами не поможешь — идет первый год послевоенной пятилетки. Никто не говорит — тяжело будет. Подождите, оседлаем Острицу, поставим гидростанцию… Такие разговоры в области уже идут. Вы понимаете, что это будет значить для наших колхозов?
— Я понимаю, — ответил председатель. — А старики с ребятишками? Попробуй втолкуй им. А я понимаю, вот понятие, — он хлопнул себя по пустому рукаву. — Только к чему разговор? Хлеба он не прибавит. Говори не говори… — Лобов посмотрел на свою ладонь, пошевелил кургузыми, толстыми пальцами.
У председателя мужицкая логика, железная, против нее трудно возражать.