Но Пётр тут же целует меня — неспешно, мягко, нежно, сладко. Так, что смущение сменяется предвкушением, и когда спустя одну из лучших минут в моей жизни он от меня отрывается, я признаюсь:
— Целуешься ты прекрасно.
— Очень хорошо, — расплывается в довольной улыбке он. — А ещё?
Осмелев, скольжу ладонями от его коленей выше, смакуя реакцию: шумно втягивает носом воздух, медленно моргает.
— Ты опять отвлекаешься, — говорит с упрёком.
А потом берёт моё лицо в ладонь, проводит пальцем по щеке, и я откликаюсь на эту ласку, поворачиваюсь, трусь о палец губами. Его дыхание сбивается, взгляд соскальзывает с моих глаз и теперь прикован к губам.
— А ещё, — наконец отвечаю, — мне понравились те фокусы, что ты проделывал с моей шеей вчера на балконе. Было очень приятно.
— Повторить?
— Повтори.
Медлит секунду, обводя пальцем контур моих губ, а потом наклоняется к шее, обжигает горячим дыханием, щекочет колючей щетиной, дразнит. И я сама магнитом тянусь ему навстречу, подставляю его языку самые чувствительные участки кожи, вздрагиваю от укусов, тут же тщательно зализанных, рвано дышу от мелких и невесомых, а потом долгих и пылких поцелуев на превратившейся в оголённый нерв шее.
Можно ли потерять рассудок от одних лишь прикосновений?
Но таких, когда остро чувствуешь каждое. Когда ощущаешь, что от скользнувшего по ямке над ключицей языка натягиваются невидимые канаты, связывающие этот неприметный участок с толстым, похожим на налившуюся гроздь винограда морским узлом между ног. Или в голове. Или в сердце.
Да что я вообще знала о прикосновениях раньше?
Хочется сорвать с себя одежду и предаться введённому в обиход Райт-Ковалёвой слову. И одновременно с этим хочется никогда не прекращать эти неспешные и томительные ласки, когда мои пальцы впиваются в его бёдра, а его — путаются в моих волосах. Когда я сама нахожу его губы и падаю в воды бурлящей горной реки, и голова опять кружится, и пьянею я сильнее, чем от любого вина.
Фламандский, скорняжный, брам-шкотовый.
Его ладони оглаживают плечи, спускаются к груди, но ускользают от меня, когда я выгибаюсь в пояснице. Недовольно мычу и тут же ловлю его плутоватую улыбку.
Говорить. Сегодня нужно говорить. Вконец победить смущение, вложить ему в руки ноты для скрипки, узнать, что прелюдия — это не быстрый аперитив перед горячим блюдом, не пара глубоких поцелуев и один уродливый засос на шее, а отдельный вид удовольствия. Сегодня нужно порадовать, наконец, всех этих экспертов в области полового воспитания, которые пишут в книжках, что путь к хорошему сексу начинается в откровенном разговоре о своих желаниях.
Я в безопасности. Я укутана прожаренным солнцем полотенцем. Я могу ему доверять.
Облизываю губы.
— У меня не особо чувствительные… соски. Все эти трали-вали языком вокруг — я ничего толком не ощущаю. Зато…
Он упирается лбом в мой лоб, и мы вместе внимательно наблюдаем, как он одним медленным, плавным движением расстёгивает молнию на кигуруми. Белья под пижамой нет.
— Зато мне нравится…
Проводит кончиками пальцев по открывшейся полоске кожи вверх, берёт двумя руками края комбинезона и медленно разводит их в стороны, зубчики молнии цепляют соски, я вздрагиваю.
— Когда…
Но мне уже не нужно заканчивать фразу, он и так всё понял: обхватывает грудь ладонями, поднимает, сминает, сжимает соски между пальцев, выкручивает. Я выдыхаю хриплый стон, и предохранительные пробки окончательно выбивает.
Самой, самой торопливо выпутаться из кигуруми, спустить кажущийся колючими путами плюш к бёдрам, обнажить пылающую кожу, протянуть руки к его лицу и зачарованно смотреть, как он перехватывает мои ладони, целует пальцы, вспарывает языком вены на запястьях, слизывает тягучую патоку, в которую превратилась моя кровь. Ахнуть и с трудом приказать сердцу снова биться, когда он вонзает тысячи острых игл в тонкую кожу на локтевом сгибе и вливает дозу чистейшего органического экстаза в кровоток. Задушить последние всплески стыда и признаться, впервые в жизни признаться о существовании тайной эрогенной зоны в подмышках, а потом умереть от эйфории, когда он без толики сомнения или осуждения проходит языком по подмышечной впадине. И закрыть глаза, опустить налившиеся свинцом веки, отдать ему тело до последней клетки, позволить ему напитать поры исступлением и содрать с меня кожу, обнажая самую суть.