— Эх, сынок, сынок… Как же ты мог, несмышленыш, такое наделать?
Было горько до слез… Как же он, помполит, проглядел этого юного лейтенанта? Почему не догадался о том, что творилось в его неокрепшей душе? Наверное, Митчелла с детства пичкали байками о незыблемой славе британского флота, о благородстве и великом таланте его адмиралов, о вековечных нерушимых флотских традициях, которые каждый английский офицер — от лейтенанта до первого лорда — обязан беречь как святыню, соблюдать как церковные заповеди, умножать подобно монастырской казне святого ордена Его Величества Флота. Даже черные дела минувших веков, когда корабли под британским флагом разбойничали на морских дорогах и порабощали народы, присоединяя к империи новые колонии, выглядели, должно быть, в представлении Митчелла розовыми, цивилизаторскими и героическими страницами отечественной истории. И вдруг эти наивные представления ставшие своеобразной религией, на глазах у лейтенанта развеялись в прах. Он познал истинную цену своей веры увидел подлинный облик богов, которым поклонялся не сомневаясь. Рушились все основы его бытия, его убеждений и устоявшихся чувств, человеческого достоинства и горделивого ощущения того врожденного превосходства, с каким привыкли многие англичане взирать на моряков остального, не британского мира. Новую точку опоры лейтенант не мог обрести, а опереться прочно на ноги собственные по молодости лет не умел. Очевидно, Митчелл в последнее время очень нуждался в друге — в таком, которому не побоялся бы доверить и думы свои, и сомнения, и метания… Как же он, комиссар «Кузбасса», не заметил, не понял этого?
Конечно, никто на «Кузбассе» формально не нес ответственности за поступок союзного офицера. За то короткое время, что Митчелл прослужил на советском судне, вряд ли удалось бы в чем-то переубедить его. Да на это попросту никто и не имел права: отношения с офицером связи строго регламентировались правилами, они не могли выходить за рамки сугубо деловых и служебных. Но то формально… А по-человечески? По-отцовски? Обязан был уберечь лейтенанта от опрометчивого решения, в трудную минуту поддержать, подбодрить. Разве легко человеку вдали от родины, одному, на чужом судне? «Век себе не прощу, — мучился снова и снова Савва Иванович. — Полжизни провел на политработе — и позволил такому случиться! Где-то промашку дал — и не уберег мальчишку. Какой же после этого я комиссар? Не старость ли это, Савва?»
Поднялся, чтобы задернуть штору на иллюминаторе. И замер, потрясенный: на поникшую голову лейтенанта весело смотрели с фотографии глаза его матери. Она еще не ведала о трагедии, она ждала и готовилась к встрече… Возможно ли оправдаться перед этой английской женщиной! Разве не таким, как он, комиссар корабля, — старшим и опытным, — вверяют своих сыновей матери всей земли? Вверяют с надеждой на их заботливую и зрелую мудрость. И разве меняется что-нибудь оттого, что мать погибшего Митчелла и он, помполит капитана советского судна, — люди из разных стран? Мир обширен для радостей и тесен для горя. Война перепутала судьбы людей со всех континентов, и один только рейс «Кузбасса» вызвал и уравнял слезы и вологодской девчонки Тоси, потерявшей первую любовь, и красавицы украинки Фроси, что не дождется боцмана Бандуру, и англичанки — матери Митчелла… А ведь есть родные и у Мартэна, и у погибших на других судах, и у того безвестного, чье тело несколько дней назад пронесли злые волны мимо «Кузбасса», не имевшего хода… Кто знает, где, в каких уголках земли еще отзовутся горем взрывы и выстрелы, что вот уже несколько суток беспрерывно раздаются здесь, в Северной Атлантике, почти на краю планеты!
Задернул наконец штору. Каюта погрузилась в полумрак. Митчелл и его мать со смеющимися глазами остались наедине.
29
Во льды «Кузбасс» вошел поутру. Неплотные, разреженные, они расступались перед форштевнем все же медлительно, нехотя, словно не желали пропускать теплоход в белую арктическую пустыню. Когда встречались льдины покрепче, то с оглушительным треском раскалывались — тогда впереди «Кузбасса» возникали извилистые и длинные трещины, которые на фоне сплошной белизны пугали хмурой водяной чернотой.
Лухманов сбавил ход. Он решил углубиться во льды миль на десять, а уж потом повернуть на восток. С радостью наблюдал, как те за кормой смыкались опять, отгораживая «Кузбасс» не только от чистого океана, но и от всех минувших опасностей. Океан отдалялся, вскоре превратился в узкую темную полосу горизонта, затем и вовсе исчез из виду. Теплоход находился теперь посреди неподвижной однообразной равнины, которая сверкала, искрилась, слепила глаза колеблющимся светом, и Лухманов пожалел о том, что не догадался прихватить на берегу черные защитные очки.