Смежил веки — и уже не смог их открыть…
Савва Иванович постарался, чтобы приказ капитана был выполнен, и сразу же после обеда палубы опустели, как вымерли.
Теплоход следовал на восток, раздвигая, а временами и взламывая непрочные ледяные поля. Небо казалось чистым и мирным, и сигнальщики постепенно отвыкли поглядывать на него. Белая равнина сияла неподвижно и замороженно. Но под полуденным солнцем даже студеность стала расплывчатой, мягкой, густой, а не острой и жесткой, как прежде. Штаги и леера поблескивали оттаявшей изморозью. Над слежавшимся морщинистым снегом не то парила, не то струилась теплынь. И все вокруг выглядело умиротворенным, обласканным, лениво забывшимся, и только гул корпуса теплохода, вступившего в схватку со льдами, напоминал о том, что рейс и борьба продолжались.
Горизонт утратил привычную четкость, где темная густота океана резко граничила с блеклостью небосвода. Теперь он казался слегка серебристым, и трудно было вдали отличить ледяное однообразие от оловянных отсветов неба. Редкие перистые облака на краю окоема напоминали то ли торосы, то ли полосы снежной пурги. А за ними, чудилось, мир, уже за пределами видимости, сливался в мягкую белую мглистость, которую не могло пронизать и развеять немощное полярное солнце, и потому отражалось от этой мглистости едва уловимым цветом старой моржовой кости. Мглистость окружала теплоход со всех четырех сторон, словно далеким окопным бруствером. И солнце плоско висело над этим бруствером, будто боялось уплыть в небесную глубину, оторваться от крохотного замкнутого мирка арктического покоя.
Июль совершал свое дело и здесь, на холодной и стылой окраине океана. О ней, об этой окраине, казалось, позабыли войной объятые земли — и свои, и чужие. Даже фронтовые радиосводки с трудом пробивались сюда. Однообразный гул корабельного корпуса, крошащего слабые разреженные льды, гул, к которому вскоре привыкли, не настораживал уже, не пугал, а тягостно убаюкивал, вгонял в сонливость. «Кузбасс» и сам продвигался к востоку в какой-то задумчивой дрёме, как заведенный. Патрубки двигателя бубнили за мостиком скучно и монотонно. Семячкин у штурвала сонно клевал носом в картушку компаса, и вахтенный штурман то и дело строго его окликал. Где-то после полудня сигнальщик недоуменно доложил о странном транспорте. Тот стоял среди льдов непонятно пестрый, словно однобокий, расколотый надвое по длине. Издали чудилось, будто судну торпедами или бомбами вырвало бок и оно зияет черными провалами трюмов. Но когда подошли поближе, увидели, что экипаж торопливо и дружно закрашивает его в белый цвет с правого, обращенного к океану борта.
Транспорт оказался из конвоя. На запрос «Кузбасса» оттуда ответили, что в помощи не нуждаются, и тут же поинтересовались, нет ли на советском теплоходе белил, поскольку собственных не хватает на оба борта и приходится краситься подо льды лишь с одной стороны. А узнав, что белил на «Кузбассе» нет, поспешно передали: «Тогда проходите мимо, не демаскируйте нас».
— Ну и нахалы! — расхохотался штурман. — Может, им простыни предложить, чтобы левый борт занавесили?
Что ж, каждый пытался выжить как мог…
Сменившись с вахты, Семячкин устало вытянулся на койке. В каюте он теперь обитал один: его сосед перешел на «Голд Стэллу».
Тело постепенно обволакивал покой. Заложив руки под голову, рулевой бездумно глядел на сиротливо пустую койку верхнего яруса. Хотелось курить, но даже мысль о том, что нужно подняться, сделать два шага к шкафу, где хранился запас сигарет, казалась противной и неприемлемой. Пытался уснуть — тогда в глазах начинали мельтешить стреляные дымящиеся гильзы; их было много, несчетно много — они вырастали в звонкие груды, рассыпались по палубе, нагромождались опять. Семячкин торопливо открывал глаза снова, но это не ограждало память от обрывков минувшего, и он вспоминал отчетливо-зримо то самолеты с крестами на крыльях, наседающие на судно, то судорожно бьющееся пламя на срезах стволов «эрликона», то мертвые лица боцмана и стармеха Синицына… Сейчас они лежат неподалеку, лишь за несколькими переборками, лежат неподвижно, так же, как он, только не слышат ни двигателя, ни скрежета льдов. Что же такое смерть? Черная пустота и в глазах, и в ушах, и в теле? Мог бы и он, Семячкин, не чувствовать, не ощущать?