Аннушку навещала она регулярно, и в госпитале к Ольге вскоре привыкли. Раненые быстро узнали, к кому она ходит, узнали об Аннушкиной беде и потому здоровались с Ольгой, как со старой знакомой, без прежних кривляний и плоских шуток. Да и сама она знала здесь уже многих и по дороге на третий этаж то и дело задерживалась, справлялась о чьем-то здоровье, подбадривала и обнадеживала как умела. Ждать подолгу халата, как в первый раз, больше не приходилось: раненые, завидев Ольгу, тут же раздобывали неведомо где для нее халат, несмотря на ревнивые ворчания и косые недовольные взгляды молодых сестричек.
Крановщица смирилась со своей судьбой. Может быть, потому, что вокруг нее в госпитале люди с подобной судьбой встречались на каждом шагу, и это ограждало от безысходного ощущения своей горемычной исключительности. Она была не одна, кого постигло несчастье, и это в какой-то степени утешало, уравнивало с другими. Однако на глазах Ольги менялся характер Аннушки. В ней, разбитной и словоохотливой раньше, появилась какая-то задумчивая сосредоточенность. Аннушка словно повзрослела: надолго замыкалась в себе, говорила теперь скупо, будто взвешивала и оценивала перед тем каждое слово. И слова ее, к удивлению Ольги, приобретали суровую, порой жестокую обнаженную простоту и житейскую земную весомость.
— Почему у вас нет детей? — спросила она однажды, и Ольга, застигнутая врасплох, неопределенно пожала плечами:
— Не знаю, Аннушка… Мужа подолгу не было дома, пропадал месяцами в море, и я, наверное, попросту испугалась, что с малышом одна не справлюсь.
— А выходит, просчитались, — констатировала сожалеюще крановщица. — Были бы в доме малые, вы бы и мужа чуяли все время рядышком.
Видимо, мысль о детях постоянно волновала и будоражила Аннушку. В другой раз она сказала раздумчиво:
— Столько людей ныне гибнет… Мы, бабы, должны рожать да рожать! Ежели с Васькой выживем, не меньше полдюжины нарожаем. Я ему, лупоглазому, попусту целоваться да зубы скалить теперича не дозволю.
— Выживете, Аннушка, — погладила Ольга ее руку. — Все будет еще хорошо! И детей, верю, вырастите себе на радость.
— Себе на радость — теперича мало, Ольга Петровна, — вздохнула женщина. — Теперича надо — на радость людям, чтобы Россия наша после войны сиротой не осталась. — Она помолчала, потом промолвила спокойно, без жалости и сострадания к себе, словно давно со всем смирилась и все продумала: — С краном я ныне не совладаю, да и на другой какой работе… А детишек растить смогу. Вот и выходит, что это будет мое назначение.
Встречи с Аннушкой печалили Ольгу и в то же время пробуждали в ней какую-то непонятную, физически ощутимую уверенность, почти убежденность в том, что она дождется Лухманова, встретит его из смертельно опасного рейса и что весь народ выстоит в этой войне и победит. Это были не громкие мысли, не порыв — Аннушка словно обладала умением все в жизни расставлять по местам, всему находить назначение и точную значимость… Ольга не ведала, какую практическую пользу приносят метеосводки, которые она принимала, обрабатывала и снова передавала, но в этих сводках кто-то нуждался, порою запрашивал их, а время от времени требовал и прогнозов. После разговоров с Аннушкой она чувствовала свою причастность к общему делу гораздо острее, нежели раньше.
Ольга не замечала, что и сама в последние месяцы изменилась. Возможно, будь рядом Лухманов, обнаружил бы появившуюся в жене безропотность, сердобольность, жертвенную готовность перенести и стерпеть все тяготы — лишь бы выстояла Родина да солдаты, а они, бабы, как-нибудь выдюжат тоже. Случайно обнаруживая в себе эти новые черточки, которых не знала прежде, Ольга сокрушалась о том, что молодость, по всему видать, безвозвратно проходит, а на смену ей надвигается затяжная пора бабьего лета. Не понимала, что это зрелость пробуждалась в ней, двужильная душевная гибкость — та гибкость, бездонная и беспредельная, которой от века наделены русские женщины и на которой во многом сейчас держалась вся страна. Не подозревала, что обрела не новую слабость, а новую силу.
Как-то взглянула на окна рабочего кабинета — и обмерла: по заливу к причалам двигался транспорт. Обгоревший, с надстройками, зачерненными копотью, с разбитыми шлюпками и развороченным полубаком, он медленно приближался к гавани, подгребая винтом из последних, должно быть, сил. Вокруг него суетились портовые буксиры, застоявшиеся от долгого вынужденного безделья, гудками предлагали буксирные тросы, чтобы дотянуть израненное судно до стенки. Но транспорт не отвечал на сигналы, решив, очевидно, самостоятельно доползти до спасительной прочности берега. Ольга услышала пронзительный вой санитарных машин и поняла вдруг, что моряки на судне боятся терять минуты на остановку, заводку тросов, на лишние маневры, — видимо, эти минуты были для них во сто крат дороже, нежели надежная, хоть и запоздавшая помощь.