— Да выбросьте их к чертовой матери за борт! — взорвался он раздраженно и зло. — Они не понадобятся нам больше!
Матрос удивленно, непонимающе поднял голову, однако ослушаться не посмел. А находившийся поблизости Савва Иванович сделал вид, что не слышал суеверного приказания капитана. Но, видимо, догадался о его состоянии, потому что вскоре поднялся тоже на мостик.
— Надо бы вещи погибших описать и упаковать, — промолвил хмуро Лухманов, не глядя на помполита: досадовал на себя за недавнюю вспышку гнева. — Там оказаться могут и письма, и фотографии… Чтобы не попали в неумные руки.
— Думал об этом… Даже заходил, признаюсь, в каюту Ермолаича. А там, не поверишь, все как при нем: и дух табачный не выветрился, и роба висит, стармеховским потом пропитанная… И не хватило пороху у меня лезть в чужую жизнь. Одним словом, струсил я, капитан. Запер каюты — и синицынскую, и боцманскую, ключи вот они, — притронулся Савва Иванович к нагрудному карману кителя. — А вещи Марченко к себе перенес. Потом разберу и, что можно, Тосе отдам на память.
Лухманов промолчал, не выказывая ни одобрения, ни упрека, однако в душе поблагодарил помполита за то, что тот своевременно и об этом подумал, оградил его, капитана, от тягостных, но неизбежных забот. А Савва Иванович, точно его смущало молчание капитана, нарочито громко вздохнул:
— Вот так и получается в жизни: одно кончается, умирает, а тут же рядом рождается новое…
— Ты это о чем? — не понял Лухманов.
— О любви, будь она неладна… Тосина кончилась раньше положенного, а американка, что мы подобрали в море, стала наведываться в каюту к Семячкину.
— Да ну? — остановился опешивший капитан. — Этого еще не хватало… — И снова не сдержался, вспылил: — Ну и задам же перцу этому остряку-самоучке! Приставлю к штурвалу до самого Мурманска!
— А стоит ли? — спокойно покосился на него помполит. — Наблюдал я, как они ворковали со словарем… Не в скверике, заметь, не где-нибудь в Луна-парке: на «эрликоне». И во время боя эта иностранка была возле Семячкина. Бой, согласись, обстановочка не для легких амуров: тут, брат, проверяется нечто прочнее, поглубже, чем случайные шуры-муры.
— Ты что же, берешь под защиту их? — изумленно взглянул на Савву Ивановича Лухманов.
— Просто советую не горячиться. При случае сам с рулевым потолкую. Представь на минуту: а если у них серьезно? Зачем же грабить людские сердца, оскорблять запретами да надзорами!
— Выходит, ты просто поставил меня в известность, предупредил, чтобы я ненароком их не вспугнул?
— Не обидел. Впрочем, понимай как знаешь… Или боишься лишней ответственности?
— Мне что! — небрежно пожал плечами капитан. — Мое непосредственное начальство больше интересуется судоходством и грузами, а не этим… С тебя же, помполита, первого спросят.
— Больше грехом или меньше — один ответ, — усмехнулся Савва Иванович, — возьму на душу и этот. Знаешь, являться пред очи начальства с грехами малыми как-то даже неловко и неприлично: будто отрываешь по пустякам от высоких и важных дел. Являться к начальству надо, когда грехов наберется куча: тогда и сам прочувствуешь весомость внушений и ему позволишь полностью проявить способности и таланты.
— Кажется, прав был Митчелл — шутник ты, Савва Иванович…
При упоминании британского лейтенанта помполит помрачнел, однако ответил все так же спокойно, хотя и несколько жестче, внушительно:
— Ой, не шутник, капитан… Сегодня мне, как и всем, не до шуток. Но память о погибших учит бережней относиться к живым. Я привык искать в людях лучшее — будем пока считать, что американка и Семячкин по-настоящему любят друг друга.
Лухманов злился не потому, что не мог возразить помполиту: внезапно стал сам себе противен. Неужели настолько устал, огрубел, что способен убить чужую любовь? Что скажет при встрече Ольге, как посмотрит в ее глаза? Разве сам он когда-то не так же влюбился в нее — как говорится, с первого взгляда, едва Ольга вошла в класс мореходки? Почему же теперь отказывает в подобном праве матросу? Да и кто наделен такой властью, чтобы счастье рушить людское, даже если это счастье не предусмотрено строгим корабельным уставом? Он ведь капитан, моряк, а не классная дама, не надзиратель. Да и судно, в конце концов, не монастырь и не детский сад. Кто сказал и установил, что любить можно только на берегу, а не в море? «Стыдно, ой стыдно, Лухманов… Не ждал не гадал, что сам превратишься в брюзгу, в формалиста, в чинушу… Спасибо Савве Ивановичу, что надоумил, предостерег от поспешной глупости».