Капитанская каюта располагалась под ходовою рубкой, иллюминаторы из нее выходили как раз над передней палубой. В тишине, нарушаемой лишь отдаленным, глубинным гулом корабельного дизель-динамо, Лухманову были слышны и неторопливые шаги моряков, и такие же неторопливые их разговоры. Он знал, что думы у всех такие же, как у него, но вслух их никто не высказывал, чтобы друг другу не растравливать души. Словами делу не поможешь, а настроение так испортишь, что в каюте потом до утра не уснешь. Лучше уж убивать время наигранной бодростью, пустяками, что в сердце не западают и хоть на какое-то время отвлекают от рейда.
Боцман, спускаясь со спардека, еще с трапа окликнул доктора:
— Сыграем в шахматишки? На медицинский спирт!
— А вы чем будете расплачиваться, ржавыми якорями? — ответил тот, и Лухманов живо представил, как доктор усмехнулся — едва уловимо, краешками губ.
— Так у боцмана Бандуры еще выиграть надо! Я в своем Бердянском порту, бывало, сразу на четырех досках играл. И притом одною левой рукой!
— На каких досках, на трюмных? — равнодушно вставил старший механик Синицын, по-корабельному — «дед». Он сражался с мотористами в домино. Видимо, партия окончилась, потому что стармех громче обычного выставил кость: — Амба, Сергуня! Айда на танк, кукарекай!
— Может, я лучше под стол полезу? Перед лицом великих держав…
— Уговор дороже денег, — напомнил Синицын, не оставляя надежды матросу. Синицын был, наверное, самым старшим по возрасту на «Кузбассе», даже старше Саввы Ивановича. Традиционная кличка стармехов «дед» как нельзя лучше подходила к нему, хотя звали его на судне попросту Ермолаичем. Низкорослый, немного сутуловатый, как большинство моряков, проводящих львиную часть своего служебного времени в низких судовых помещениях, с глубокими пристальными глазами, он носил короткие, с сединою, усы. Семячкин как-то божился, что теми усами «дед» протирает клапаны, ежели под рукой не окажется ветоши. Божился, конечно, с оглядкой, ибо стармеха почему-то на теплоходе побаивались, причем не только мотористы, но и матросы верхней, палубной, команды. Побаивались, хотя Ермолаич не то чтоб прикрикнуть — даже голоса не повышал.
Лухманов не мог припомнить, кто же такой Сергуня. Но тот, должно быть, уже взгромоздился на танк, и капитан услышал, как моряк захлопал по собственным штанам руками-крыльями, заголосил:
— Ку-ка-ре-ку-у-у… Ку-ка-ре-ку-у-у…
И тотчас же с мостика насмешливо отозвался вахтенный сигнальщик:
— На палубе! С «Олопаны» запрашивают, что тут у вас происходит. Не спятил ли кто?
— А ты передай, — с внезапной злостью ответил Синицын, — кукарекаем, чтоб ихнее адмиралтейство разбудить. Не то, гляди, всю войну на рейде проспим.
Семячкин учился играть на мандолине. Он медленно, с долгими паузами тренькал на струнах, подбирая бесхитростную мелодию, какую — ведал только он сам. Но уже через несколько нот сбивался, прерывая себя и вполголоса чертыхаясь, и все начинал сначала. Снова вымученно звякали струны, повторяя одно и то же, но ни мастерства, ни терпения у рулевого не хватало даже для коротенького коленца. В конце концов боцман не вытерпел:
— Шел бы ты, хлопец, со своею бандурой куда подальше…
— Это мандолина. На бандуре пусть ваша теща играет, — съязвил рулевой. Моряки хихикнули. Только тогда боцман, видимо, понял, что сплоховал, не заметив, как обыграл в злополучной фразе собственную фамилию. А Семячкин обиженно добавил: — Где ни приткнусь на судне — всюду просят подальше… Что же мне, с инструментом на дно морское спускаться?
— А ты залезь в дымовую трубу и играй хоть до понедельника, — не остался в долгу боцман. Но у него самого дела шли, видать, не блестяще, потому что он тут же возмущенно заканючил: — Э-э, куда ж вы мою королеву берете?
— Не зевайте, — спокойно промолвил доктор.
— Так я ж с вами как играю? В открытую… А вы, как тот соловей-разбойник, из-за угла: всякие там эндшпили-брашпили.
— Ладно, ставлю фигуру обратно, — примирительно согласился доктор. — На обдумывание хода — минута, засекаю по секундомеру.