Штабные офицеры не ведали, как там насчет соотечественников, но дух адмирала флота Паунда явно приподнялся. Должно быть, его волновали уже иные заботы и замыслы.
Как-то, будучи в добром расположении, он в беседе с вице-адмиралом обмолвился доверительно:
— У Черчилля родилась идея о союзном стратегическом десанте в Италию, чтобы вывести ее из войны. Сейчас, конечно, это немыслимо, но в будущем…
— Второй фронт? — удивился вице-адмирал.
— Возможно, — уклонился от прямого ответа Паунд.
Мысли премьера — да, очевидно, и первого лорда — работали все в том же направлении: как устоять и укрепиться на Средиземном море. Но что это даст для общего дела союзников? Заставит ли Гитлера капитулировать? Сомнительно… Но вице-адмирал промолчал: не хотелось обсуждать вместе с лордом прожекты, когда рядом кровоточила свежая рана.
Обстановка в адмиралтействе угнетала его, и он пользовался всяким удобным случаем, чтобы ночевать дома. Здесь каждая вещь напоминала о семье, о близких, и думы о них как бы отгораживали не только внешне, но и душевно от надоевших штабных будней с их однообразными разговорами, делами и суетливой неразберихой. Дом олицетворял собой прочность и незыблемость жизненного уклада, точнее, привычную организацию, ибо вице-адмирал принадлежал к тем людям, которые больше всего ценили во всем систему, отлаженную и устоявшуюся. В доме ничего не менялось, и это возвращало покой. Отсутствие близких, вызванное налетами вражеской авиации, возмещалось беспрерывными мыслями о них и потому нарушало многолетнюю систему лишь в самой незначительной степени. В этом отношении адмирал был стопроцентным англичанином. Как сентиментальный мальчишка, он вдыхал знакомые запахи комнат, мебели, книг, вслушивался в поскрипывание под ногами высохшего паркета, с которого жена убрала перед отъездом ковры, и ощущал в себе облегченно то внутреннее блаженное равновесие, которое посещает человека либо в минуты абсолютной отрешенности от забот бытия, либо в часы вдохновения и одержимой увлеченности делом.
Он ложился на низкую широкую тахту, укрывался плотным шотландским пледом. Видел перед глазами потемневшие полотна старых мастеров, скрывавшие с годами свою глубину, безмолвствующие корешки затаившихся книг с потускневшим золотом тисненых заглавий. В этих книгах было собрано столько мудрости, что современный мир перед ней мог показаться одичавшим до первобытности. Как жаль, что мудрость не активна, как, скажем, золото или деньги. Она способна веками скрываться неподвижно и мертво, под слоями пыли, словно сокровища древних захоронений. Почему люди не платят друг другу мудростью, как валютой? Они не знали бы тогда ни падения курсов, ни биржевых потрясений, а жадность и алчность не вызывали бы войн, ибо превратились бы в самые благородные качества человека…
В ненавязчивой тишине опустевшей квартиры думалось неторопливо, и потому даже размышления о текущей войне не раздражали, не утомляли, как в штабе. Здесь адмирал мог представить себе войну не только в облике секретных бумаг, оперативных сводок и почти отвлеченных решений, влияющих на события в тысячах миль от Лондона, но и вообразить корабли, бредущие в океане, британских солдат в пустыне Северной Африки или в джунглях Юго-Восточной Азии. Там война имела свой первозданный смысл — с точно определенными, физически ощутимыми целями, страданиями, риском, ценой. Адмиралтейство же война превратила в захудалый, не очень организованный оффис, на который свалилась непосильная куча забот и обязанностей. Все, к чему годами готовились, оказалось иным, непредвиденным, сместилось и спуталось, и клерки-офицеры суетились, спешили, не успевали, хотя и работали сутками; не продумав до конца одного, обращались к другому, более срочному, свое незнание и неопытность подменяли секретностью и категоричностью выводов, — и все это, в конце концов, превращалось в беспрерывный поток приказов, наставлений и планов, часто не согласованных между собой, что усиливало путаницу, и без того сопутствующую всякой войне… Адмиралтейство походило на мозг, неспособный быстро и ясно соображать. Интересы имперской политики, нередко оторванные от реального положения дел, запутывали и отупляли его окончательно. А где-то, за тысячи миль от Лондона, все это стоило крови.