Иное дело, откуда исходили еле различимые, блеклые лучи непонятного окраса: зеленовато-серебристые, словно пробивающиеся сквозь толщу воды или многолетний слой пыли. Франческо отчетливо видел на их фоне свою ладонь и пальцы, крепко охватившие выпуклые стенки деревянной чаши. Он смотрел, не понимая увиденного. Старым потрескавшимся кубкам не полагается светиться. Не полагается испускать еле ощутимое тепло. Конечно, мир полон чудес и загадок, с этим никто не спорит, в одном только Ренне можно за всю жизнь не разгадать и половины его потаенных секретов, однако какое чудо может заключаться в грозящей вот-вот рассыпаться от старости чашке для воды или вина? Может, это вовсе не чудо, а всего лишь его собственное воображение, разыгравшееся от страха, окружающего мрака и одиночества?
В самом деле, какие чудеса могут быть явлены ему, не слишком-то почтительному и усердному сыну достойных родителей, питающему склонность к веселым дружеским компаниям, хорошеньким девушкам и звукам собственной виолы, а не к поддержке фамильного дела или к обучению вещам, могущим принести в будущем пользу и доход. Он прекрасно знал, какое мнение о нем бытует в семействе Бернардоне и среди ближайших родственников: «Этот мальчишка ни на что непригоден, кроме как тратить отцовское добро да развлекаться дни и ночи напролет!». Робкие возражения матери, утверждавшей: «Все дети таковы, дайте ему вырасти, тогда он еще себя покажет» никто всерьез не принимал. Франческо Бернардоне суждено оставаться паршивой овцой тихого родного городка — так гласило мнение общества и его собственное предчувствие. Ему хотелось успеть взять от жизни все возможное: покойную тишину монастырских библиотек; новые города и страны, новых людей, новые песни; победный скрежет стали о доспехи поверженного противника; улыбку, за которую стоит умереть и ради которой хочется жить; тысячи восходов и закатов, бесконечные дороги… При первой оказии он с величайшим удовольствием удрал в далекую Францию и не спешил домой. Библейский блудный сын завершил свои странствия там, откуда начинался его путь — у родного очага, значит, и он когда-нибудь вернется… Но попозже.
Он не подозревал, насколько красив в этот миг: с блуждающими по настороженному лицу прохладно-голубоватыми отсветами, упавшей на лоб вьющейся челкой и сосредоточенным взглядом глубоких темных глаз. Ему предстояло принять решение. Взять кубок — стать вором, и не просто вором, святотатцем и осквернителем священного места, не взять — сожалеть всю оставшуюся жизнь о добровольно упущенной возможности разгадать одну из загадок мира.
«Люди не должны соваться туда, где они ничего не понимают», — шепотом произнес Франческо, осторожно поставил деревянную чашу на прежнее место (неяркий свет мгновенно начал меркнуть, словно втягиваясь в крохотные трещины), зажег фитиль в лампе и направился к выходу. Он благополучно добрался до кирпичной арки, отделявшей закуток подвала, остановился, прислушиваясь — точно, тихий крысиный писк — и, резко повернувшись, бросился обратно. Схватить кубок и упрятать его за пазуху — дело нескольких мгновений. Быстрое скольжение между скопищем драгоценных и никому не нужных реликвий, скользкое прикосновение к бронзовым прутьям входной решетки, щелканье закрывающегося замка…
Он немного постоял, привалившись к мокрой кладке и еле слышно всхлипывая. Видят Небеса, он не хотел этого делать, но что-то (или кто-то?) толкнуло его под руку и заставил взять непонятную чашу, до сих пор хранившую тихое тепло — как пригревшееся и спящее маленькое животное. Теперь она принадлежала ему, и следовало хорошенько обдумать, как с ней поступить. С ней и книгой из библиотеки замка. Книга беспокоила его гораздо больше, нежели совершенная только что кража. Книга и судьба канувшего в осеннюю ночь Мак-Лауда, который знал больше, чем вся их компания, вместе взятая, но не собирался раскрывать своих секретов.
«Если он не вернется, что же нам тогда делать?» — Франческо поднялся по короткой лестнице из подвала наверх, очутившись в полуденном притворе часовни, осторожно приоткрыл маленькую потаенную дверь (она запиралась на обычный засов, который ничего не стоило скинуть, просунув лезвие кинжала в щель между створкой и косяком), выбрался на верхний двор замка и облегченно перевел дыхание. Высоко над ним в безоблачном небе горела луна — серебряная монетка, брошенная Вечностью в море ночи. Дугал и Гай почему-то называли нынешнее октябрьское полнолуние «охотничьим».