Выбрать главу

Строки эти, по свидетельству мемуариста, представляют собой отрывок из большого произведения, написанного Горьким в этом году.

Такое настроение знакомо нам. Это отголоски того «романтизма юности», который и в прежние годы поднимал его над «темными впечатлениями бытия», оберегая от «ядовитых отрав жизни».

Но мы видели, что всегда — в противоречие его стремлению отойти «в тихий угол» жизни от гнета этих отрав — в нем одновременно рос и креп импульс борьбы, и чем могущественнее была сила «буднично-страшного», тем горячее росла в нем сила сопротивления.

Яркий след этих настроений имеется в одном из немногих сохранившихся стихотворений Горького того времени:

Как странники по большой дороге Сквозь сердце мое прошли В печали, сомнениях, тревоге Тысячи детей земли.
Немногих с грустью милой Я в памяти сердца храню За то, что они дали силу Сердца моего огню…{37}

Путь его странствий не был усыпан розами, — Горький признается, что после странствий он «огрубел, обозлился еще более», — однако, как и в прежние годы, хождение по дорогам родины укрепило его и рассеяло мрачное состояние духа, а огромный опыт всего виденного переполнял его, требовал исхода, требовал применения этого богатейшего материала.

И вот здесь, в Тифлисе, ему встретился человек, влияние которого имело для Горького в ту пору решающее значение.

Это был Александр Мефодиевич Калюжный, тифлисский знакомый Горького из группы ссыльнопоселенцев.

О том, что произошло между этими двумя людьми, рассказал в письме к Калюжному сам Горький и рассказал с такой сердечной теплотой, которая всегда означала у него и глубокое волнение:

«Дорогой друг и учитель мой, Александр Мефодиевич!

С той поры, как я, счастливо для себя, встретился с Вами, прошло тридцать четыре года; с того дня, как мы виделись второй и последний раз — истекло двадцать два года.

За это время я встретил сотни людей, среди них были люди крупные и яркие. Но поверьте, — никто из них не затемнил в памяти сердца моего Ваш образ.

Это потому, дорогой друг, что Вы были первым человеком, который отнесся ко мне воистину по-человечески.

Вы первый, памятным мне, хорошим взглядом мягких Ваших глаз, взглянули на меня не только как на парня странной биографии, бесцельного бродягу, как на что-то забавное, но — сомнительное. Помню Ваши глаза, когда Вы слушали мои рассказы о том, что я видел, и о самом себе. Я тогда же понял, что пред Вами нельзя хвастаться ничем и, мне кажется, что благодаря Вам я всю жизнь не хвастался собою, не преувеличивал моей самооценки, не преувеличивал и горя, которым щедро напоила меня жизнь.

Вы первый, говорю я, заставили меня взглянуть на себя серьезно. Вашему толчку я обязан тем, что вот уже с лишком тридцать лет служу русскому искусству.

…Старый друг, милый учитель мой, — крепко жму Вашу руку»{38}.

Если сопоставить с этим признанием Горького хотя бы цитированные выше воспоминания С. Вартаньянца, то взаимоотношения Горького и его тифлисских друзей станут еще яснее. Несомненно, что он возбуждал интерес к себе всюду: и в группе молодежи, посещавшей «коммуну», и в обществе старшего поколения — ссыльнопоселенцев.

Но этот интерес не помогал ему понять себя, разобраться в мучительных поисках.

«Резкий во мнениях, — по словам С. Вартаньянца, — оригинальный во взглядах на вещи и явления, он был грубоват в манерах и движениях, что, впрочем, шло к нему», — вот такое внешнее внимание, вероятно мало удовлетворявшее Горького, не влекло за собой установления интимно-близких и сердечных отношений.

А так как рассказчиком Горький, как известно, был и тогда уже очень интересным, то рассказы его, возбуждавшие внимание присутствующих, давали ему, вероятно, нередко случай «похвастаться», а слушателям — полюбоваться на этого «забавного» парня «странной биографии».

Огромная заслуга Калюжного была в том, что, убедившись в необычайной даровитости своего молодого друга, он отнесся к нему «воистину по-человечески»: внушил ему серьезное отношение к самому себе и к своему призванию.

И то, что Калюжный сделал для Горького, отозвалось у писателя глубоким чувством благодарности.