Постепенно взрывообразная революционная романтика уступала место более спокойной, планомерной работе. Маяковский с готовностью включается в нее, чтобы выполнять задания родной партии, народного правительства. Он не видит в этом решительно ничего зазорного. С присущим ему пафосом полемического преувеличения он, Поэт милостью божьей, заявляет вдруг: «Мне наплевать на то, что я поэт,» — и добавляет, что сознательно пошел в услужение к новой власти.
Рвавшийся «в завтра, вперед», он не догадывался, какой сюрприз подстерегает его на избранном пути и какой крутой поворот сделает сам этот путь.
Кто, как не он, невиданный еще в истории поэт-новатор, отличался воистину лица не общим выраженьем? И к поддержанию этой «необщности» стремился постоянно — иначе перестал бы быть самим собой. А куда двигалась политика? К унификации. К выработке жесткой иерархии единого стиля не только мышления, но и поведения, своего рода государственного этикета. Тут нельзя было «позволить себе». В лучшем случае позволять тебе могли другие. А он, утопист-романтик, посягал на то, чтобы установить никогда еще в мире не существовавший паритет: политика и поэзия должны, как партнеры, работать на равных. Но какая же власть когда-нибудь пойдет на это?
Пришлось кровью заплатить Маяковскому за расставание с прекраснодушной иллюзией. В связи с кампанией против Пильняка и Замятина, в которой сам же принимал участие, мог бы (но не хотел) двигаться к выводу, к которому гораздо позднее, уже в связи с «делом» Бродского, придет поэт Е. Рейн: «У тех, кто нами правил, всегда была психология крепостников. Кто для них Ахматова или Шостакович? Подданные. Если совсем резко, то холопы, за которых они держали всю страну».
Сгустить драматизм финала Маяковского должно было еще одно событие, никак не укладывавшееся в его воображение и путавшее все карты. Кого должна поддерживать власть? Того, кто поддерживает ее! Оказалось, честные поэтические мозги не могли постичь логику решений, рождающихся в коридорах власти. Еще недавно, и не по собственной инициативе, писал он стихи о Горьком-эмигранте, о необходимости его возвращения. Вернувшийся Горький в упомянутой истории с Пильняком и Замятиным, как мы помним, повел себя совершенно неожиданно: один (!) встал на их защиту. И вот, как гром средь ясного неба, публикуется постановление ЦК с осуждением… тех групп правоверных рапповцев, которые «хулигански» выступили против великого пролетарского писателя. Значит, Сталин прощает ему даже это? Значит, Сталину он нужнее всех?
Все это никак не укладывалось в воображение поэта, который, к тому же, по авторитетному свидетельству Р. Якобсона, «Горького ненавидел».
Запутавшийся в противоречиях жизни, почувствовавший несостоятельность своей концепции паритета, Маяковский еще продолжает верить в хороших вождей и предсмертную записку адресует «товарищу правительству».
Пройдут годы, и к совсем иной стилистике прибегнет в своем предсмертном письме-завещании А. Фадеев. «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии».
Президент Гонкуровской академии Эрве Базен, прозревая в недалеком будущем рождение в нашей стране «совершенно свободной литературы», говорит: «В прошлом даже лучшие советские писатели никогда не забывали об идеологических тормозах. Писатель должен находиться в оппозиции по отношению к власти — в этом его предназначение. Критика является ферментом любого общества. Служение властям, режиму обрекает творческую личность на бесплодие».
Трагедия гениального поэта — это не трагедия «любовной лодки, разбившейся о быт», как думают многие. Флагман поэзии, как знаменитый «Титаник», терпел крушение от столкновения с айсбергом тоталитарной государственности, отравившим ему счастье свободного плавания в океане поэзии.
Параллель с Маяковским поможет нам лучше понять Горького в его отношении к машине тоталитарной власти.
Многие писатели обвиняют Горького в том, что он стал верным и послушным слугой режима. Более того, не только слугой, но, пожалуй, и активным идеологом, утверждающим его во всей его античеловеческой данности. Однако, рассматривая Горького как служителя Системы, находящегося от нее едва ли не в рабской зависимости, не впадают ли такие авторы в односторонность — да простится мне резкое выражение и пусть не покажется оно ярлыком, — односторонность вульгарно-социологического толка, от которой в принципе сами же эти авторы открещиваются изо всех сил?